Выбрать главу

– Тито Басси, сегодня ты вступаешь в жизнь совершенно особенную; полагаю, ты окажешься достойным ее. Отныне ты должен забыть, что до сих пор ты был всего только бедный малый, родившийся в самом низком звании, сын сапожника и белошвейки, воспитываемый на средства Вилларчьеро, поручивших тебя заботам сострадательного аббата. Отныне ты совсем не должен об атом думать. Отныне ты не должен заниматься презренными мелочами жизни. Начиная с сегодняшнего дня, ты должен перестать быть самим собой; ты теперь все равно что умер, но ты оживешь снова в тысячах других жизней, более высоких, пылких и страстных. Более с тобой ничего не случится, но сам ты станешь героем самых диковинных приключений. Тито Басси, слушай хорошенько. Тито, поочередно ты будешь делаться то деспотом, то царем, то завоевателем. Ты будешь управлять провинциями, ты будешь царствовать над царствами. Ты будешь карать и миловать, раскрывать заговоры и рубить головы. Ты будешь также и умирать, но после каждой такой смерти будешь воскресать, как Феникс, и этим именем хочу я приветствовать тебя, Тито Басси, ибо природа создала тебя на удивление Италии. Ну, теперь говори, я хочу снова услышать твой голос.

Я стал читать вслух первые фразы своей речи в Вилларчьеро. В звонком куполе просторного зала торжественно звучали латинские периоды. Мало-помалу, охваченный возбуждением, я стал возвышать тон. Я пришел в экстаз и жестикулировал. При виде этого толстый Альвениго не мог сдержать своего восхищения: он спрыгнул с кресла, подбежал ко мне, сжал меня в объятиях и прокричал слова, смысл которых остался для меня неясным:

– О Тито, ты будешь моим Цезарем; Тито, моим Цезарем…

Он повернулся к одному из бюстов, стоявших на пьедестале, изображавшему знаменитого римлянина.

На следующее утро я проснулся довольно поздно, так как долго не мог заснуть в отведенной для меня комнате, и каково же было мое удивление, когда я не нашел на своем месте снятой перед сном одежды. Взамен привычных моих облачений синьор Альвениго предоставил в мое распоряжение целый театральный гардероб. То были римские тоги, греческие одеяния, полный набор панцирей, мечей и шлемов. Начиналась новая жизнь, и в костюме трагического героя, с обнаженными стопами и в сандалиях, в складках пурпура я спустился в большой зал виллы Ротонда, где поджидал меня Альвениго.

Облаченный в только что описанные мною одежды, я стал осваиваться с новой жизнью, магические двери которой распахнул передо мной синьор Альвениго и которую я принял с восторгом. На этот раз мне показалось, что я нашел свою настоящую дорогу и пошел по ней в полной уверенности и в убеждении, что меня ждут впереди утехи славы. И в самом деле, коль скоро судьба отказывала мне в героических случаях, столь страстно мной призываемых, не естественно ли было искать им возмещения в искусстве; тем более что у меня, по отзыву Альвениго, был исключительный талант, и я мог, таким образом, утолить свою жажду известности и славы. Сила сценической иллюзии сделает так, что я, хотя бы только по внешности, переживу наконец все, о чем мечтал. Самые возвышенные ситуации легенд и истории станут теперь моим достоянием, и я мог быть вполне спокоен, что справлюсь с ними как следует, ибо роль моя была известна заранее. Мне оставалось только примениться к переживаниям, которых она потребует, и суметь передать их с помощью данных, отпущенных, мне природой, причем правильное использование их возьмет на себя синьор Альвениго, открывший их у меня. Чувство энтузиазма и благодарности, охватившее меня тогда, изменило то отношение, которое установилось было у меня с самого начала к синьору Альвениго. Он уже не был для меня богатым толстяком, неопрятным и грязным, которому следовало угождать для того, чтобы можно было существовать. Теперь я смотрел на него как на какого-то волшебника, владеющего ключами удивительного, чудесного царства, в которое один он был в силах меня ввести, как на стража, приставленного охранять великие тени, ждавшие от меня своего воплощения. Поэтому я почувствовал к нему самое глубокое почтение. Почтение это, думал я, будет становиться все сильнее по мере того, как Альвениго будет обучать меня искусству, безупречным знатоком которого он себя выставил, а он действительно уже на следующий день по прибытии моем на виллу Ротонда стал заниматься тем, что торжественно называл моим трагическим воспитанием.

Благодаря латинским урокам милейшего аббата Клеркати, я был почти свой человек во всем, что касалось античности, а потому персонажи, с которыми стал знакомить меня синьор Альвениго, не были для меня чужими, но они предстали теперь мне совсем в новом виде. Еще недавно мне казалось, что я воспринимаю их сквозь отдаленную перспективу веков, теперь они окружали меня великолепной, дружественной толпой. Впечатление было столь сильно, что иногда мне чудилось, будто я слышу их голоса. Мало-помалу я стал угадывать их мысли. Синьор Альвениго служил переводчиком для обеих сторон. Будучи страстным любителем театра, он имел обширное собрание всевозможных пьес, и первое время моего пребывания на вилле Ротонда было посвящено чтению и разучиванию наиболее главных из них. Упражнения эти заняли несколько месяцев, и за это время голова моя наполнилась великолепными деяниями, а уши – звучными словами. Каждый день мы проводили долгие часы за чтением, воспламенявшим мой ум, и синьор Альвениго добавлял к нему необходимые пояснения, которые я выслушивал с необыкновенным вниманием. Мой учитель вкладывал в дело заразительное увлечение, так что и он как-то невольно преображался. Я забывал о его табакерке, о его грязных руках и приходил от его слов в самое настоящее опьянение. Вокруг меня возникала какая-то величественная атмосфера, удивительным образом согласовавшаяся с благородной декорацией виллы Ротонда. Когда мои познания в области трагического репертуара оказались достаточными, синьор Альвениго перешел к другим задачам. Теперь нужно было дать мне возможность истолковать какой-нибудь персонаж и изобразить его правдоподобно и верно. К этому делу Альвениго приступал постепенно. Сначала он заставлял меня читать отрывки ролей, затем играть отдельные пассажи, все время помогая мне следить за жестами и управлять голосом, справедливо и строго упрекая меня в тех случаях, когда движения оказывались недостаточно благородными, а интонации недостаточно гармоничными. Я покорно подчинялся его замечаниям и советам. Иногда синьор Альвениго оставался, по-видимому, доволен мною. Но самое интересное наступало тогда, когда он сам подавал реплику. Он увлекался и доходил до воплей, от которых содрогалась вся вилла.

Для облегчения моей работы он приказал изготовить дюжину больших манекенов, заменявших действующих лиц пьесы, главную роль которой исполнял я сам. Их одевали в соответствующие костюмы, и синьор Альвениго очень любил говорить за них. Он выполнял это с необыкновенным увлечением. Была ли то стража, наперсники, князья или пленные королевы – он разрывался на части и никому не отказывал прийти на помощь своим могучим голосом. Он носился как бесноватый, с табакеркой в руках, с шапочкой, сползавшей набекрень. А я, я до такой степени уходил в слова, которые мне нужно было произносить, и так был занят чувствами, которые нужно было выразить, что совсем не замечал курьезности разыгрываемого нами представления, остававшегося, по счастью, без свидетелей. Впрочем, если бы они даже и были, я бы нисколько не смутился, ибо увлечение мое не знало границ. Поистине мною владел некий демон, и в такие минуты синьор Альвениго смотрел на меня с чувством удовлетворения, наполнявшим меня гордостью.

И действительно, я от всего сердца и с жаром отдался своим новым занятиям, и помимо их ничто больше меня не интересовало. Все химеры праздного мечтателя, каким я был, находили здесь себе применение, и я жил в мире иллюзий, поддерживавшем меня в непрерывном упоении. Когда мне приходит на мысль то время, я вспоминаю о нем не иначе как о поре самого настоящего счастья. Оно было обусловлено каким-то ненормальным состоянием духа, от которого сердце мое охватывала наивная гордость. Разве не было у меня теперь самых необыкновенных приключений, отсутствие которых вызывало раньше столько душевной горечи? Мне оставалось только выбирать из них самые трагические и самые возвышенные. Все они были у меня под рукой. Благодаря им я делался равным самым знаменитым героям. Я испытывал их страсти, входил во все их раздоры, делил с ними триумфы, переживал катастрофы. Самые страшные потрясения вызывали во мне чувство какого-то сладострастия и непонятного блаженства. Трудно было бы определить наслаждение, с каким я делал вид, что выпиваю яд или насмерть поражаю свою грудь кинжалом. Эти великолепные поступки приводили меня в энтузиазм. И все вместе составляло самую завидную участь, какой только удостаивался смертный, – я чувствовал, что силою ни с чем не сравнимого очарования перерастаю самого себя. Какими далекими, серыми и мизерными представлялись мне жалкие дни моего прошлого! Я не без отвращения вспоминал о рваном мальчишке, у которого рубаха вылезала через дырки в штанах, который бегал по улицам Виченцы и вечером возвращался искать пристанища в убогой квартирке сапожника на Поццо Россо. Неужели это я проводил долгие часы, сидя на тумбе и рассматривая фасад дворца Вилларчьеро, отдаваясь во власть химерических мечтаний? Одно движение магической палочки вдруг преобразило всю мою жизнь и извлекло меня из грязной лужи! Ощущение этой перемены было столь сильно, что оно доводило меня до неблагодарности. У меня не оставалось уже никакой признательности к бедному аббату Клеркати. Самое большое, если я признавал некоторую заслугу в том, что он обучил меня латыни. Но что значили самые лучшие цицероновские периоды, строение которых истолковывал аббат, рядом с теми величественными тирадами, что ныне заставлял меня произносить синьор Альвениго, требуя при этом энергичной жестикуляции? Только это меня интересовало, а поэтому ни одного разу не пришло мне в голову спуститься в Виченцу и навестить бедного аббата Клеркати. Что до Вилларчьеро, то о них я и вовсе позабыл. Я никогда не покидал виллы Ротонда и ее садов. Да если бы, впрочем, и захотел покинуть, то предо мной встало бы одно препятствие: мне пришлось бы расстаться для этого с римскими и греческими одеяниями, в которые я так гордо драпировался, иначе один вид их переполошил бы всех уличных шалунов и каждый шаг мой заставлял бы подбегать к дверям мастеровых и горожан.

Между тем мне была ненавистна самая мысль о том, что надо мной могут смеяться: такое уважение чувствовал я к своей собственной персоне. Оно родилось во мне от общения с прославленными личностями, которых я постоянно изображал, и от великих исторических или вымышленных событий, в которых я беспрестанно участвовал. Оно было вызвано также моими костюмами и местами, где я все время жил. Все это развивалось во мне и определяло состав той гордости, которою я был буквально одержим. Героические порывы, являвшиеся тайным инстинктом моей души, так долго сдерживавшиеся враждебными обстоятельствами, распустились теперь во мне с необыкновенной легкостью. Кроме того, я возгордился еще и от уверенности, что я гений. Похвалы синьора Альвениго были причиной моего тщеславия: они-то его и вызвали. Он прожужжал мне уши, беспрестанно повторяя, что со временем я буду величайшим актером Италии и сумею затмить, если только захочу, всех своих соперников. Сын сапожника города Виченцы, обутый в трагические котурны, пойдет по пути славы.

Итак, время мое уходило на описанные выше упражнения, и, пока я предавался им с исступлением, синьор Альвениго обдумывал планы, которые он наметил для моего дарования. Он, несомненно, решил, что экзамен, к которому он меня готовил, теперь своевремен, ибо в один прекрасный день пригласил на виллу Ротонда несравненного синьора Капаньоле.

Этот синьор Капаньоле, упомянутый мною случайно выше, был, как я это отметил, директором одной из самых знаменитых в Италии театральных трупп. Успехам его в комическом и трагическом жанре давно потеряли счет. Капаньоле блестяще подготовлял актеров в том и другом роде, и его милость Альвизе Альвениго знал его с давних пор. Он вполне полагался на его отзыв и желал узнать, что тот скажет о моем таланте.

Как раз в то самое время, когда я был занят разучиванием роли, синьор Капаньоле пожаловал на виллу Ротонда. Я не видел его со времени празднества во дворце Вилларчьеро, когда я дожидался его выхода, взобравшись на тумбу. Он нисколько не изменился, но показался мне еще более черным и саркастическим. Как только он появился, его милость, синьор Алввениго, отвел его в сторону и пошел с ним в сад, где я видел, как они стали беседовать, причем Альвениго был очень воодушевлен, а Капаньоле слушал внимательно, но недоверчиво, так как мне видно было, что время от времени он покачивал головой на слова его милости. Альвениго кричал и сильно жестикулировал, Капаньоле помахивал платком и отирал свой лоб: в тот день, как я теперь вспоминаю, было очень жарко. Наконец, закончив свой разговор, они направились к тому месту, где был я; я встал, когда они подошли ближе. Синьор Альвениго имел очень оживленный вид.

– Да, вот он, Капаньоле, вот наш нынешний Феникс, обновитель трагедии. Впрочем, ты сам убедишься. Ну, Тито, покажи ему, что ты умеешь делать, а ты, маловерный, приготовься вкусить райское блаженство.

Пока приносили манекены, Капаньоле принялся меня разглядывать. Он тщательно определял пропорции моего тела и моих членов, но, по-видимому, лицо мое особенно остановило на себе его внимание. Настойчивость, с которой он изучал его, могла бы, пожалуй, смутить, не будь я так уверен, что природа наделила меня всеми физическими качествами, необходимыми для актера. Я был убежден в этом так же, как в достоинствах своего голоса и совершенстве своей игры. Поэтому я начал декламировать, ни на секунду не сомневаясь в том эффекте, который я произведу. К тому же, по мере того как я вдохновлялся, Альвениго не переставал делать одобрительные знаки. То он задумчиво закрывал глаза, то открывал их, загоревшись экстазом. То, взволнованный, вздыхал, то слегка вскрикивал от восхищения. Такая удача ободрила меня, тем более что я Капаньоле, как я заметил, смотрел на меня со все более и более возраставшим любопытством и интересом. Очевидно, предубеждение, какое у него было по отношению к таланту, открытому другим человеком, а не им самим, не могло устоять перед внушенным ему восхищением. Этим, конечно, и объяснялся его несколько изумленный вид и высоко поднятые брови, что я истолковал как естественную дань моему блестящему дарованию. Уверенность эта побудила меня отдаться еще сильнее своему вдохновению и далее в такой мере и степени, что, потеряв дыхание и выбившись из сил, я, несомненно, повалился бы на плиты зала, если бы синьор Альвениго не принял меня в свои объятия. Когда он дал мне выпить несколько капель успокоительного и когда я снова стал более или менее владеть собою, он с торжествующим лицом повернулся к синьору Капаньоле:

– Ну как, теперь ты, наконец, убедился?

Синьор Капаньоле поднял брови еще выше, чем это он делал раньше, закусил губу и, низко поклонившись, как бы желая скрыть своим движением досаду, проговорил:

– Ваша милость правы. Тито Басси будет знаменитостью, и я всегда готов к услугам вашей милости.

На следующий день после этой сцены синьор Альвизе Альвениго открыл мне свой заветный план. Капаньоле, с утра снова явившийся на виллу Ротонда, заперся с ним в комнате на добрую половину дня. Когда синьор Капаньоле удалился, его милость велел меня позвать.

Он сидел в кресле и сделал знак, чтобы я поместился на табурете:

– Наступил момент, мой Тито, сообщить тебе важное известие, которое у меня для тебя есть. Я не могу долее лишать Италию одного из самых блестящих актеров, каких она вообще когда-либо знала. Мой долг перед страной – явить тебя, наконец, всему миру, и твой родной город будет первым, кто наградит тебя рукоплесканиями и прославит тебя. Я отдаю тебя Виченце, Тито. Ты выступишь впервые на ее Олимпийском театре. Теперь выслушай, что порешил Альвизе Альвениго.

По мере того как синьор Альвениго продолжал говорить, я переживал совершенно особенное впечатление. Мне казалось, что мечты получают свое воплощение. Перед моими глазами встал Олимпийский театр, куда некогда я пробрался тайком с своим товарищем Джироламо Пескаро. Я видел его декорацию, изображающую античный город, расходящиеся в стороны улицы, окаймленные дворцами и статуями. И вдруг на моих глазах декорация эта осветилась и на театре показался я сам в римской тоге, с лавровым венком на голове. На ступеньках амфитеатра сидит вся знать города Виченцы. Я начинаю говорить; гремят аплодисменты… Я поднялся с табурета, ноги мои подкосились, и я очутился на коленях синьора Альвизе Альвениго.

Он ласково потрепал меня за ухо.

– Незачем благодарить меня, Тито, лучше послушай, что я тебе еще скажу. Именно от тебя я жду величайшего счастья всей жизни, и, если ты мне его подаришь, ты в один день заплатишь за все, что я мог для тебя сделать. О Тито, теперь ты, в свою очередь, станешь властелином моей судьбы: ее я и отдаю тебе в руки вместе с этим бумажным свитком. В нем, Тито, находится написанная мною трагедия, по моему мнению, замечательная. Я вложил в нее надежду, дорогую для каждого смертного, – не пройти для людей бесследно. Благодаря ей свет забудет, что Альвизе Альвениго был толстый и отталкивающего вида человек, но он вспомнит, пожалуй, кое-что из написанных мною стихов. Итак, тебе доверяю я свое творение, Тито Басси! Когда с твоей помощью Виченца наградит его рукоплесканиями, вся Италия захочет его услышать. И ты будешь ездить с ним из города в город, как настоящий триумфатор. Встань же, Тито Басси, встань, Цезарь, – это и есть заглавие моей трагедии, – ты будешь именно Цезарем, мой милый Тито, Цезарем…

Он вложил мне в руки толстый бумажный свиток, который я схватил с такой гордостью, как будто он был маршальским жезлом, которому слава должна была подчиниться совершенно так же, как подчинилась она великому римлянину, чья надменная и горделивая душа уже трепетала в моей груди.

Известие о том, что в Олимпийском театре собираются поставить трагедию, автором которой является его милость Альвизе Альвениго, что исполнителем главной роли будет молодой вичентинец, чей трагический талант открыл и воспитал синьор Альвениго, быстро разнеслось по всей Виченце. Известие это вызвало живейший интерес среди любителей театра, каковых в Виченце насчитывалось немало, ибо драматическое искусство является страстью всей Италии. Поэтому готовившийся спектакль сделался темой городских разговоров. Капаньоле, которому Альвениго поручил разработать все детали постановки, в связи с этим часто навещал виллу Ротонда и приносил с собою эти слухи. Должно быть, такие слухи действительно были, потому что несколько любопытных явилось к нам на виллу в надежде получить какие-нибудь сведения о произведении его милости и о самом исполнителе. Но непрошеные гости остались ни при чем. Синьор Альвениго выпроводил их самым безжалостным образом и дал им понять, что он вовсе не намерен терять время на бесконечные объяснения и что они должны – в ожидании того дня, когда можно будет судить о спектакле на основании представления, – довольствоваться теми догадками, какие им угодно будет вообще делать. Это заявление, немного резкое, доставило мало удовольствия посетителям, среди которых находился и граф Вилларчьеро, полагавший, что в качестве прежнего покровителя он более чем кто бы то ни было имеет право быть посвященным в события, связанные с моей персоной. Но граф обманулся в своих ожиданиях и должен был вернуться домой, узнав не больше, чем другие. Впрочем, после этой попытки двери Ротонды были закрыты для приходящих, и исключение делалось, повторяю, для одного лишь синьора Капаньоле, обязавшегося набрать актеров для участия в моем спектакле, с которыми надлежало мне встретиться только в день представления, ибо его милость настаивал на соблюдении строжайшей тайны относительно великолепия моей игры, дабы не предвосхищать того потрясающего эффекта, который я, конечно, не премину произвести. До тех пор я должен был упражняться, как и прежде, с обычными манекенами под руководством его милости. Не стану рассказывать, с каким пылом, с каким огнем отдавался я разучиванию доверенной мне роли. Я расходовал весь свой голос, старался изо всех сил, пустил в ход все свои данные. Малейшая интонация, малейший жест были предметом самого тщательного изучения. Я поставил своею целью свободно распоряжаться всеми движениями тела, всеми ресурсами мимики, для того чтобы достигнуть в игре наивысшего благородства и трагизма. Синьор Альвениго неотступно следил за моими успехами и соблаговолил объявить, что остался ими доволен. Что до меня, то и я был чрезвычайно доволен порученной мне ролью. Я не мог бы назвать другой, более благородной, красноречивой и более подходящей для того, чтобы блеснуть заложенными в меня талантами. Иной раз в минуты, когда его милости казалось, что я недостаточно проникался величием моего героя, он говорил: