Выбрать главу

— Так, Михаэль, успокойся. Я знаю, ты волнуешься. Это правда очень тревожные новости. Но если я правильно тебя понял, канцелярия, как и мы, заинтересована в том, чтобы никто не узнал… об искажении нашей истории.

— Это не искажение, это ложь. И да, канцелярия по какой-то причине эту ложь поддерживает.

— Потому что они тоже замешаны.

— Вишневский сказал, они часто меняют мнение. Эта госпожа Мунсберг без колебаний кинет нас, если это будет выгодно.

— Верю. Но сейчас ей выгодно нас покрывать. И если ты выступишь с речью, так и останется, потому что они будут вовлечены еще больше.

— Сказал же: я не стану выступать, — резко обрубил его Хартунг.

— Не думаю, что сейчас ты способен трезво оценить ситуацию, для этого нужна ясная голова, нельзя действовать в состоянии аффекта.

— Моя голова ясна как никогда.

— Мне так не кажется, и это абсолютно нормально, ведь от тебя только что ушла девушка. Ты разбит и подавлен. Кстати, ушла она, потому что ты без всякой на то необходимости сказал ей правду. А теперь и дочь хочешь потерять? Что ж, вперед. Только я не пойму, зачем тебе это. Да, возможно, мы немного перестарались с приукрашиванием нашей истории, но это же не значит, что нужно впадать в другую крайность и вываливать на всех чистую правду?

— Значит.

— Почему?

— Потому что Вишневский прав. Эта речь будет насмешкой над людьми, которые действительно страдали и боролись. Я не могу на это пойти!

— Это будет насмешкой, только если они узнают, что твоя история — ложь. А если не узнают, какой в этом вред?

— Правда пострадает, все пострадают.

— Ого. Правда пострадает! Кто ты? Ганди или Иисус? До сих пор тебе было глубоко наплевать на правду, ты врал и не краснел. И делал это мастерски, изобретательно, весело, хитро. У тебя настоящий талант.

Хартунг молчал. В наступившей тишине он слышал только еле уловимый треск телефонной линии и взволнованное дыхание Ландмана.

— Михаэль, давай воспользуемся этим шансом, поступим разумно, — забормотал Александр. — Если ты не выступишь в бундестаге, канцелярия сдаст нас с потрохами.

— Почему это? Ты же сказал, они уже глубоко погрязли.

— Да, но если они почувствуют, что теряют контроль, что ты становишься опасным, потому что, как капризный ребенок, вдруг не захотел больше подыгрывать, то дернут стоп-кран. Им будет выгоднее самим тебя разоблачить, чем позволить это сделать тебе самому.

— Вот я и сделаю это сам. Не проблема. Самое важное я уже потерял. Денег у меня и раньше не было, и репутация всегда хромала.

Ландман оставил всякие попытки быть спокойным, деликатным и дипломатичным.

— Черт возьми, да что ты за идиот! — закричал он. — Ты губишь не только себя, но и меня! Ты хоть на секунду задумывался, что будет, если все это выйдет наружу? Я потеряю работу, у меня отнимут журналистскую премию, книгу можно будет выбросить на помойку, и нам, вероятно, придется выплатить издательству компенсацию за то, что мы умышленно распространяли ложь. Кинокомпания подаст на нас в суд, равно как и все наши рекламные партнеры и спонсоры. Нас возненавидят, никто не захочет иметь с нами дел. Вся любовь и восхищение, которыми ты еще можешь наслаждаться, обернутся презрением и ненавистью. Наши дети станут детьми мошенников. Наши семьи станут семьями мошенников. Разве ты не понимаешь, что разрушишь жизни всех нас?

Хартунг был в ступоре. Это правда, он не подумал о столь мрачных последствиях своего внезапного отказа. В то же время в нем зародилось чувство, странным образом сделавшее его глухим к предостережениям Ландмана: смесь протеста, надежды и фатализма. Протест был реакцией на превосходство аргументов Ландмана, фатализм — его привычным отношением к жизни. Удивительной была надежда, заключавшаяся в предположении, что грешник, вернувшийся на путь добродетели, может рассчитывать на некоторое уважение со стороны общества.

— Дело не только в речи, — тихо сказал Хартунг, — мне придется сделать еще много чего. Ты же знаешь график: только до конца этого года у нас запланированы десятки встреч, интервью и всего прочего. Если я их отменю, у людей возникнут вопросы. Однажды правда так или иначе выйдет наружу.

— Прошу тебя, не бросай все! — взмолился Ландман.

— Не могу, я чувствую, как это разрушает меня. Да, может, это и неразумно, но решение принято: я не буду выступать с речью, я ухожу. Потому что если не остановлюсь сейчас, то не остановлюсь никогда. Прости.