Выбрать главу

Лидди все еще висела у меня на руке, она не мешала мне говорить, смеясь, выслушивала мои пылкие излияния и, казалось, была глубоко взволнована сама. Однако, когда я с некоторым усилием притянул ее к себе и хотел поцеловать, она высвободилась и отскочила в сторону.

– Смотрите! – воскликнула она, переведя дыхание. – На тот луг внизу мы непременно должны съехать на санях! Или вы боитесь, мой герой?

Я посмотрел вниз и удивился: спуск был настолько крутой, что на мгновение я действительно ужаснулся такой дерзкой затее.

– Не получится, – небрежно сказал я, – уже слишком темно.

Она сразу же напустилась на меня с насмешками, кипя от возмущения, обозвала трусом и поклялась съехать по этому склону одна, коли я слишком труслив, чтобы к ней присоединиться.

– Мы, конечно, перекувырнемся, – заявила она смеясь, – но это же самое забавное во всем катании.

Она так дразнила меня, что я был вынужден что-то придумать.

– Хорошо, Лидди, – тихо сказал я, – мы съедем. Если перекувырнемся, разрешаю вам растереть меня снегом, но если мы спустимся благополучно, то я, в свою очередь, желаю получить награду.

В ответ она только рассмеялась и села на сани. Я посмотрел ей в глаза, они лучились теплом и весельем, тогда я сел впереди нее, велел ей крепко держаться за меня и покатил. Я почувствовал, как она обхватила меня, сцепив руки у меня на груди, хотел что-то еще ей крикнуть, но уже не мог. Крутизна была такой страшной, что мне показалось, будто я падаю в пустоту. Я сразу попытался нащупать ногами землю, чтобы остановиться или опрокинуться, – смертельный страх за Лидди внезапно пронзил мне сердце. Однако было уже поздно. Сани неудержимо летели вниз, я чувствовал только бьющий мне в лицо холодный, колючий вихрь взметенной снежной пыли, потом услышал испуганный крик Лидди и тут же на голову мне обрушился чудовищный удар, будто кузнечного молота, после чего я ощутил резкую боль. Последнее, что я почувствовал, – холод.

Этим коротким лихим спуском на санях я искупил свои юношеские услады и сумасбродства. Позднее вместе со многим другим испарилась без следа и моя любовь к Лидди.

Я был вне того переполоха и той панической суеты, которые последовали за катастрофой. Для других это был тягостный час. Они слышали крики Лидди, смеялись и поддразнивали нас сверху, глядя в темноту, потом наконец поняли, что случилась какая-то беда, с трудом спустились вниз, и понадобилось некоторое время, покамест они, остыв от опьянения и разгула, начали немного соображать. Лидди была бледна и в полуобмороке, хотя совершенно невредима, у нее оказались только порваны перчатки и немного оцарапаны и окровавлены изящные белые руки. Меня же унесли с места происшествия как покойника. Позднее я тщетно пытался отыскать то яблоневое или грушевое дерево, о которое разбились мои сани и мои кости.

Друзья полагали, что я погиб от сотрясения мозга, хотя на самом деле все обстояло не так уж скверно. Голова и мозг были, правда, повреждены, и прошло очень много времени, прежде чем я пришел в себя в больнице, но рана зажила и мозг поправился. Зато левая нога со множественными переломами не пожелала восстановиться полностью. С тех пор я калека, способный только ковылять, но не ходить или, тем более, бегать и танцевать. Таким образом моей юности нежданно был указан путь в более тихий мир, путь, на который я вступил не без стыда и сопротивления. Но я все же на него вступил, и мне иногда кажется, что я ни за что бы не вычеркнул из своей жизни это вечернее катанье на санях и его последствия.

Правда, я думаю при этом не столько о сломанной ноге, сколько о других последствиях того несчастного случая, куда более приятных и отрадных. Было ли тут причиной само несчастье и связанный с ним испуг и взгляд во мрак или то было долгое лежание, месяцы покоя и размышлений – но лечение пошло мне впрок.

Начало этого долгого периода покоя, например первая неделя, совершенно стерлось из моей памяти. Я по многу часов был без сознания, а когда окончательно опамятовался, то лежал ослабевший и ко всему безразличный. Моя мать пришла ко мне в больницу и все дни преданно сидела у моей постели. Когда я на нее смотрел или обменивался с ней несколькими словами, она казалась обрадованной и почти веселой, хотя, как я узнал позднее, она тревожилась за меня, и не столько за мою жизнь, сколько за мой рассудок. Иногда мы с ней подолгу болтали в тихой светлой больничной комнатке. Наши отношения с ней никогда не отличались особой сердечностью, я всегда был больше привязан к отцу. Теперь же мы оба смягчились, она – от сострадания, я – от благодарности, и настроились на примирение, однако мы слишком давно привыкли к бездеятельному ожиданию и вялому равнодушию, чтобы пробудившаяся теперь сердечность могла найти себе выход в наших разговорах. Мы смотрели друг на друга довольными глазами и многого не обсуждали. Она снова была моей матерью, потому что я свалился ей на руки больной и она могла за мной ухаживать, а я смотрел на нее, снова чувствуя себя мальчиком, и временами забывал обо всем остальном. Правда, позднее у нас опять сложились прежние отношения, и мы избегали много говорить о моей тогдашней болезни, ибо это приводило нас обоих в смущение.