Выбрать главу

Душа хора — бас, но тенор! Такую гравировку своим резцом даст. В такую вязь линий сведет — и в то же время прозрачно прост.

И ведать не ведал Флор Федорович: именно это, чего он стыдился и от чего прятался, — служба, хор и оттепель чувств — сохраняет в нем остатки души. И ужасы революции, казни, кровь, голод — все это ударило лишь потому, что еще теплится душа, не заместилась на голые строки приказов и программ.

Ничего прекраснее хорового пения не мог вообразить Флор Федорович, хотя не слыл, а был знатоком книг, музыки и театра. И все же музыка бледнела перед настоящим хором. Знал и понимал сие древнейшее искусство Флор Федорович до тонкостей. Немел, когда слушал, — вот как с Татьяной в мгновения наслаждения: летишь в пропасть! И вот что: непременно осветляло это падение вдруг самое истинное и важное в жизни. Вспыхивало как-то все и выступало в истинном свете. И жалкость свою видел, и бессмысленность дней, и вычерпанность жизненных сил, вот-вот доберется до дна — и горько, обидно становилось: куда ушла жизнь, где дни, как все быстро случилось — завернула жизнь на предел. Еще немного — и упрется, будто бы на исходе мужские годы и энергия лет. А та, другая жизнь — и думать о ней противно. Нет, те годы не для него. Старость…

Приходили с Татьяной в церковь — промерзшую, сиротливую общей октябрьско-питерской бедой, ужимались в сторонке и молчали. Хор, скверненький хор (по таким дням уж до хора ли…) — недобитые остатки прежнего, — выпевал литургию. И оба они, Флор Федорович и Татьяна Петровна, сливались в одну душу — и этой душе уже ничто не страшно: ни голод, ни побои, ни унижения… держали друг друга за руку и чувствовали себя самыми сильными и счастливыми. И то есть сущая правда: «…и будут двое одной плотью, так что они уже не двое, но одна плоть…»

Всего-то революции: восемнадцатый и девятнадцатый годы, — а скольких схоронили, мук сколько изведали! Флор Федорович прижимал к щеке руку Татьяны Петровны и шептал, черт знает что шептал. Татьяна Петровна не схватывала смысл, но блеском отливали ее глаза-очи.

И что это, откуда? И не первой молодости, и вовсе не красавица, а приворожила и сама поверила в свою ворожбу — березкой возле Флора, не разлучить их теперь, навечно они вместе.

Все талантливые люди талантливы только тогда, когда они влюблены… — вспоминает Флор Федорович слова Льва Толстого и задумывается.

Сидит столбиком и не шевелится, остро торчит борода.

«Я? Я что сотворил талантливое? Революцию? Кровь? Слезы миллионов? А взамен что? Что им взамен?! Посулы сытого завтра? Завтра, которое должно взойти из крови и мук?!»

Кудлатая башка, а лоб вроде самостоятельно впереди — бледный, чистый и очень широкий. Не лоб, а чело. И вся краса его, неотразимость — это чело и горящие глаза-угли. Чудо это…

И клала, клала на это чело уста свои Танюша…

Кое-что о дальнейшей судьбе С. Н. Войцеховского мы узнаем из воспоминаний Бориса Александровича Дьякова[127]. Заключенный Дьяков приплелся в лагерную больницу, на утро назначена операция. Он был настолько измучен, что мечтал только об одном — лечь.

«Я переступил порог палаты и сник. На низких вдоль стен нарах лежали вплотную человек сорок. Все — на одном и том же боку. А воздух!..

— Может, все-таки сумеете втиснуться? — спросил фельдшер и подал громоподобную команду: — Па-а-вернись!

На нарах все одновременно, как заведенные куклы, перевернулись на другой бок, с оханьем, кашлем. Никто даже не проснулся. Свободного места не выкроилось.

Фельдшер сочувственно помотал головой.

— У нас много ваших москвичей… Доктор Кагаловский из «Кремлевки» был постоянным врачом в семье маршала Тухачевского… Час назад прибегал ко мне Войцеховский… царский генерал[128]. Знаете, конечно? Известный колчаковец! Тухачевский громил его армию в Гражданскую войну… Теперь его превосходительство дневальным у Кагаловского. Как сказал поэт? Судьба жертв искупительных просит…»

На исходе был 1950 год. Два года с небольшим оставалось жить Сталину.

И все эти «зэки» у Дьякова несут свои приговоры, муки, просто умирают с исступленной верой в богочеловека Ленина. Все считают себя большевиками. Да верить надо в народ, в любимую, в совесть, в небо и звезды, а не во «всепобеждающее учение». Вера такого рода — это самоунижение, это отказ от своего разума, права на свое суждение и правоту своей мысли. Это — сложение всех своих поисков, выводов, работы ума к ногам одного человека. Он у нас за ум, за совесть, за… Эх!..

вернуться

127

См.: Дьяков Б. Повесть о пережитом. М., «Советская Россия», 1966, с. 29.

вернуться

128

Так стирали, замазывали, перевирали память о прошлом, особенно том, закордонном, — сыскать что-либо о тех людях в советских книгах невозможно. Я так и не сумел тогда узнать имя-отчество, место и год рождения Войцеховского, а соваться в архив — тут же был бы взят на учет, и вся работа под угрозой срыва. Ведь миллионы людей были поставлены на охоту за другими людьми. Вскрывали тайком квартиры, почту, подслушивали, шантажировали, избивали (это, конечно, шпана, они ни при чем), вызывали к себе и угрожали. Подкладывали наркотики, совращали женщинами, делая тайком соответствующие фотографии. Лишь бы сломить человека! И этим занимались люди — да всю бы эту нечисть!.. Нет, в руках надо держать себя, ненависть и обида горазды увести ох как далеко! Пусть сами изгнивают в своих квартирах и воспоминаниях о зле, которое являлось их профессией. Оказывается, зло — это в социалистическом Отечестве призвание, и из почетных. Чтоб все они встали на четвереньки и загавкали!..