Я беру на себя смелость препроводить Вам первый том моего «Гипериона». Вы поддержали эту книжечку, когда она — под влиянием тяжелого настроения ума и не вполне заслуженных обид — была совершенно обезображена и так суха и скудна, что о том и вспоминать не хочется. И я, по свободном размышлении и в более счастливом состоянии духа, начал ее сызнова и теперь прошу Вас, не откажитесь, по Вашей доброте, прочесть ее при случае и сообщить мне посредством какого-либо транспорта Ваше суждение. Я чувствую, что было неразумно выставлять первый том без второго, поскольку он слишком мало самостоятелен как часть целого.
Хотелось бы мне, чтобы стихи, которые я прилагаю[336], были все же удостоены места в Вашем «Альманахе Муз»! — Уверяю Вас, что я слишком заинтересован в этом деле, чтобы спокойно ожидать решения моей судьбы до официального выхода в свет альманаха, потому прошу Вас сделать для меня еще одно: в нескольких словах сообщить мне, найдены ли они достойными публикации. Если Вы позволите, я пошлю Вам еще одно или два стихотворения, которые в прошлом году опоздали, в переработанном виде.
Возможно, говоря так, я предстаю перед Вами как проситель, но я не стыжусь просить поддержки благородного ума. Могу Вас заверить, что я весьма мало обольщаюсь тщеславными надеждами и вообще чрезвычайно сдержан в своих желаниях и поступках. С глубоким уважением
Преданный Вам
М. Гёльдерлин.
№ 140. НОЙФЕРУ
Франкфурт, 10 июл. 1797
Милейший Нойфер!
Давно тебе не писал. Часто это и невозможно. Пока я собираюсь сказать тебе: вот как обстоят дела, — как все уже переменилось. Судьба погоняет нас, гонит вперед и по кругу, и у нас слишком мало времени, чтобы побыть с другом, как у того, кого внезапно понесли кони. Но тем больше твое удовольствие, когда ты остановился и пытаешься сказать своему верному другу, как же обстоят дела, а тогда и сам для себя повторяешь, как они обстоят. — Мне часто тебя не хватает, мой дорогой! Болтать на философские, политические и прочие темы можно с кем угодно. Но число людей, которым ты открываешь свою силу и слабость, не так-то легко удвоить. Так что я уже почти разучился с полным доверием раскрываться перед другом. Мне нужно бы посидеть рядом с тобой и как следует отогреться в тепле твоей верной дружбы — тогда и пошел бы сердечный разговор. — Друг мой! Я все молчу и молчу, и на душе моей собирается груз, который в конечном итоге должен меня раздавить, по меньшей же мере неизбежно омрачить мой ум. И это мое душевное нездоровье, и взгляд мой уже не так ясен, как прежде. Сознаюсь тебе, мне думается, что раньше я обладал более ясным умом, чем теперь, здравее, чем теперь, судил о других и о себе в мои 22 года, когда я еще жил с тобой, мой добрый Нойфер. О, верни мне назад мою юность! Я раздираем любовью и ненавистью.
Но вряд ли тебе по душе подобные неопределенные выражения. Поэтому мне лучше замолчать.
И ты ведь тоже был счастливей, чем сейчас. Но у тебя есть покой. А без него любая жизнь подобна смерти. Как хотел бы я иметь покой, мой милый.
Свою лиру, как ты пишешь, ты уже давно повесил на стену. Это неплохо, если делаешь это, не испытывая угрызений совести. Твое чувство собственного достоинства опирается и на другой род деятельности, доставляющий тебе радость, потому ты не будешь сокрушен, если перестанешь быть поэтом. Я же испытываю отвращение ко всему, что мог бы делать, и единственная радость, которую я себе дарю, — это радость первых мгновений, когда несколько строчек изливаются из моей горячей души; но, как преходяще это наслаждение, ты знаешь сам. Результат моей служебной деятельности в силу самой ее природы не проявляется явно, поэтому я не могу ощутить в ней свою силу.
336