И солнце не должно нас стыдиться. Оно восходит над злым и добрым; так что и мы какое-то время можем побыть среди людей и их деяний в нашей собственной ограниченности и слабости. <...>
Будь здоров, мой Карл!
Твой
Гёльдерлин
№ 122. БРАТУ
Франкфурт [По-видимому, конец июня и 10 июля 1796 г.]
Ты очень счастливый человек, мой Карл, — тем, что ты сам себе даешь, и хотел бы я, чтобы ты видел это так же, как я. Тогда ты меньше ощущал бы нехватку в том, что тебя окружает. Подумай: большинство людей потому и видят вокруг прекрасные вещи, превосходнейшие, пресладостнейшие вещи, потому что все, что им встречается на пути, мерят своим внутренним убожеством и ограниченностью, ибо они вовсе не избалованы самими собой, поскольку они испытывают смертельную скуку от самих себя, все вокруг кажется им очень забавным, а поскольку они чувствуют, что добиваться счастья вряд ли стоит труда, они всегда чрезвычайно благодарны, когда оно им вдруг привалит, и вежливо называют мудрую и справедливую Судьбу милостивой,
(Кстати, хотел бы я знать, что такое, собственно, милость?) — Но, поскольку ты сам для себя значишь так много, ты обязан проявлять подлинную заботу о своем сердце и уме. Наслаждение Истиной и Дружбой! О, если бы я мог дать тебе его в той полноте, и силе, и чистоте, как ты того достоин! Однако же один — никак не всё, а я к тому же — будто старый цветок в горшке, который однажды вместе с землей и черепками был выброшен на улицу и потерял свои побеги и повредил корешки, а теперь вот с великим тщанием пересажен в новую почву и едва-едва спасен от гибели заботливым уходом, но все же кое-где еще увядший и покалеченный как был, так и остался. <...>
До этого места я дошел к сему моменту. Сейчас меня прервали весьма неожиданно. Императорские войска получили удар при отступлении от Вецлара, и местность вокруг Франкфурта может, таким образом, оказаться чуть ли не главной частью театра сражения. Поэтому еще сегодня я со всем семейством Гонтаров уезжаю в Гамбург, где у нашего дома родня. Только его вскблаг. Гонтар остается здесь, один. Здесь будут важные события. Говорят, что французы в Вюртемберге[309]. Я надеюсь, все это не принесет — по крайней мере тем, кто для меня всего дороже, — слишком много реального зла[310]. Будь мужчиной, брат! Я страшусь не того, чего надо страшиться, меня пугает сам страх. Скажи это нашей милой матушке. Успокой ее! Если бы я не был связан долгом службы, я приехал бы к вам. Сейчас каждому нужны мужество и рассудительность. Пыл и пугливость — не та монета, которая теперь в ходу.
Будьте здоровы, дорогие мои!
Ваш
Фриц
№ 123. НОЙФЕРУ
Франкфурт
[по-видимому, конец июня и 10 июля 1796 г.]
Если бы ты был со мной, милый брат! Чтобы снова мы могли слиться душами в сердечной радости! Буквы для дружбы — тусклые сосуды для золотого вина. Конечно, кое-что просвечивает, что позволяет отличить его от воды, но лучше, когда оно сверкает в хрустале.
Как-то ты там сейчас поживаешь? Хотел бы я, чтобы жилось тебе так же, как мне. А я живу в новом мире. Когда-то я мог полагать, что знаю, что такое красота и добро, теперь же, когда я это вижу, мне хочется смеяться над всем моим знанием. Милый друг! Есть в мире существо, перед которым дух мой может пребывать тысячелетия и спустя тысячелетия все равно видеть, как наивно наше мышление и разумение перед лицом природы. Нежность и величие, и тишина и жизнь, и ум, и характер, и облик — все слилось в благословенное одно в этом существе. Поверь мне на слово, что редко можно даже предполагать в мире нечто подобное, и вряд ли еще раз можно будет найти. Ты ведь знаешь, каков я был, как претило мне все банальное, ты знаешь, как я жил без веры, с оскудевшим сердцем и потому был так несчастлив; мог ли я стать таким, каков я теперь, ликующий, как орел, если бы мне не явилась она, Единственная, и с него моя жизнь, дотоле мне недорогая, обновилась, обрела силу и радость, просветилась ее весенним светом? Бывают мгновения, когда мне мои старые заботы кажутся совершенно бессмысленными, совершенно непостижимыми, будто я ребенок.
Перед нею часто поистине невозможно думать о чем-либо суетном, и поэтому тоже так мало можно сказать о ней.
Быть может, мне удастся когда-нибудь уловить в счастливом штрихе какую-то часть ее существа, и для тебя тогда ни один не пройдет незамеченным. Но то должен быть праздничный, ничем не нарушаемый час, когда я буду писать о ней. —
308
309
310