Выбрать главу

Однако сказанным сходство двух поэтов не исчерпывается, что заставляет предположить наличие общих черт в психологиях творчества.

В настоящем контексте полезно различать два типа поэзии. Для поэтов первого, условно говоря «пушкинского», типа характерно восприятие мира как множества вполне различных, отдельных друг от друга предметов, явлений, вступающих между собой в разнообразнейшие отношения. Каждый предмет, каждое чувство будто строго огранены, как хрустальные подвески, и при их столкновении мы слышим чистый мелодический звон. Гармонию такого мира можно сравнить с падающим откуда-то издалека светом, под лучами которого каждая вещь посверкивает разноцветными бликами отражений. Поэт же выступает своего рода посланцем этого отдельного ото всего земного света, и в моменты вдохновения им руководит некая внешняя по отношению к нему, порой воспринимающаяся как трансцендентная, сила. Врученной ему на время создания произведения властью автор уверенно управляет речевою стихией, язык его филигранен, прозрачен, стремителен и остро отточен. Вне же творчества такой поэт считает себя вполне земным, приватным человеком, лишь хранящим память о моментах причастия высшей силе и полностью сознающим всю меру условности собственной избранности (ср.: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон ‹…› меж детей ничтожных мира, Быть может, всех ничтожней он»).

Совсем иначе обстоит с поэтами другого, условно говоря «лермоновского», типа. Внутренний голос их экзистенциального «я» является для них едва ли не доминирующим, и именно он руководит ими как в жизни, так и в творчестве. Это «я» кажется таким поэтам причастным «высшему голосу» практически целиком, а не какой-то отдельной гранью. Творчество – в большей степени, чем для поэтов первого рода – воспринимается как процесс самовыражения, общезначимый вследствие определенной избранности автора, при этом переживание своей индивидуальности является одним из важнейших (ср., напр., пушкинского и лермонтовского «Пророков»: если у Пушкина ставится акцент на ниспосланности поэту его дара, – причем для его вмещения потребовалось заменить простой человеческий язык и прежнее сердце, – то Лермонтов концентрирует внимание на личности самого избранника и никаких «замен» в его организме для вмещения небесного дара не потребовалось). Напор собственного внутреннего чувства подвигает авторов «лермонтовского типа» на язык скорее мощный, шероховатый, даже косный, нежели изысканный и тонкий, и автор почти утрачивает способность говорить о милых пленительных «мелочах», частностях, пытаясь вместить едва ли не в каждое свое произведение сразу все основное, что томит его душу / 56 /. Практическая невозможность достижения этой цели заставляет переживать невыразимость как мучительный фактор, а ощущение значительности замкнутого в душе поэта «содержания» редко позволяет писать ясно и просто, не педалируя многозначительности и умолчаний.

Сравнение признаков текстов Аронзона с особенностями поэзии «лермонтовского типа» позволяет сделать вывод о том, что творчество поэта (особенно 2 и 3 периодов) тяготеет к названному типу. Во многом благодаря этой принадлежности и связанной с нею ценностной значимости всех (в том числе и соматических) функций и сторон творческого индивида Аронзону удалось заметным образом одухотворить, опоэтизировать ряд проявлений человеческой плоти, для прежней поэзии традиционно «низких». Равноправием соматических и «платонических» переживаний можно объяснить и наличие характерных свидетельств Аронзона о «материальной» (телесной или текстуальной) причастности индивида небесам:

Хорошо гулять по небу.

Босиком для моциона.

Хорошо гулять по небу,

вслух читая Аронзона.

(«Хорошо гулять по небу…», 1968)

или:Вот так меня читают боги

(«Мое веселье – вдохновенье») / 57 /.

2. Отсутствие разделительной борозды между литературным и реальным опытом (которое оказалось гранью внутренней нераздельности вообще всех явлений в рамках объемлющего их своим переживанием «я»), даже мало того, нередкое в художественном мире Аронзона вытеснение отдельных качеств реального опыта литературным – обусловливает одну из специфических особенностей воздействия этого мира на читателей. В первом приближении дело обстоит следующим образом. В соответствии с негласным каноническим разделением функций поэта и читателя, первому следует всматриваться в реальное положение вещей в мире и направлять свою волевую активность на литературное преображение этой реальности, читателю же, как потребителю, пристало внимать поэту и под влиянием испытанного впечатления корректировать свою жизненную позицию, свое поведение в реальном мире. Отчасти так действительно происходит, но лишь отчасти. Подобная схема, достаточно условная уже в традиционном искусстве, кардинально корректируется в новой литературе, в частности у Аронзона.

Поскольку в его художественном мире действуют образы не только, а порой и не столько реальных вещей, сколько метаобразы известных литературных образов («отражения отражений»), постольку читатель, внимая подобной поэзии, обращает активность своего сознания не только и не столько на реальный мир, сколько на его литературное отражение. Происходит своего рода уподобление различных родов активности: авторской и читательской. Волевой акт поэта при создании произведения и волевой акт читателя, находящегося под воздействием литературного образа, обретают общее основание, ибо взрастают на одной почве и возращаются на нее же – почву литературы. Поэтому и вдохновение читателя Аронзона специфично по своему характеру и по некоторым признакам приближается к вдохновению поэта в состоянии творчества (т.е. читатель художественно активен). Не замыкается ли в себе подобного рода поэзия, не грешит ли она снобистским отстранением от решения одной из извечных задач литературы – ориентации в пространстве выбора жизненно важных альтернатив, передачи тех или иных форм человеческого опыта? – Оснований для таких заключений не видно. Произведения Аронзона дают читателю возможность, хотя бы отчасти, самому пережить одну из самых ценных (экзистенциально ценных) форм опыта – состояние творчества, а не быть только свидетелем его проявлений. Опыт переживаний любви, опыт не смиряющегося ни с какими ограничениями стремления к прекрасному, опыт ощущения ценности человеческой личности в ее многообразных проявлениях – все это становится залогом действенности поэзии Аронзона, ее, если угодно, этическим вектором. Таким образом, свободная от дидактики, от воспитательного воздействия как положительных, так и отрицательных примеров, рассматриваемая литература все же производит очистительное воздействие на душу читателя, и происходит это благодаря приобщению последнего к пульсирующей жизни имманентных искусству, но заразительных форм.