Вейалала лейа
То, чем я занимался в своей кроватке с ручкой и бумагой, не было кратчайшим путем к личной свободе. Описанием или иллюстрированием общественных или культурных истин я тоже не увлекался. Я, в конце концов, был ребенок, ребенок-пленник. Социальные истины ничего не могли для меня значить. Этика была просто химерой, понятием-единорогом, национальный характер – далекой неразличимой мишенью. Я на самом деле был островом. Островком. Но все равно не отрекался от своей общественной роли художника – просто считал такое обозначение туманным. И совесть меня за это не мучила. Совесть меня вообще не мучила. Абстрактно я понимал, что такое угрызения совести, мог опознать их в рассказах и романах без прямого упоминания, но не располагал материалом, чтобы их ощутить. А если б и располагал, то не поддался бы. Островок. Ну их в жопу.[150]
Насколько я видел, апатия пользуется дурной репутацией, воспринимается как стена в конце тупика. Но в том тупике, в самой стене я находил необходимую возможность. Воплощение иронии, такая ситуация требовала по меньшей мере сил отвернуться, больших сил, чем нужно в критическом положении для героизма. Ведь для апатии потребны мысль, решение. Равнодушие – это вам не мелочь. Занимаясь апатической медитацией, я отчетливо видел варианты, совсем как спроецированные на экран изображения, двумерные и безобидные, но все же наличествующие. Апатия значит не спрятать голову в песок, но занять позицию на высоте. (Даже, может быть, рядом с артиллерией.[151])
эфексис
надрез
Стоя у окна лаборатории (комнаты Ральфа), Штайммель отодвинула штору и украдкой выглянула наружу. Она пососала сигарету и сказала Борису, не глядя на него:
– Ты видел, как она таращилась на ребенка? Говорю тебе, эта обезьянница что-то замышляет.
– Что ее бояться? Вы сами говорили, она здесь с краденой обезьяной. – Борис подложил в мою клетку еще пару книг, коротко мне улыбнулся. – Если хотите знать, приличных людей тут нет.
– С ними надо смириться. Вот субъекты Кирнанов меня беспокоят: сбегут и начнут все крушить. – Она бросила окурок на пол и раздавила его носком тапочка. – Как же я ненавижу эту обезьянницу. Теперь я припоминаю ее в Брюсселе. Она читала доклад о функциях животного семиозиса[156] или еще какую-то хрень. И не только обезьян исследует. Интересуется языком. Наверняка она хотела бы познакомить нашего Ральфа с… как там зовут эту обезьяну?
– Рональд.
– Рональд? Кто так называет обезьян? Бобо, Чита, Конг – вот это, я понимаю, обезьяньи имена. Рональд, твою мать.[159]
(х)(Рх → ~Дх)-(х)[(Рх amp;Пх) →~Дх]
Штайммель снова дала мне те идиотские собиралки, что и в первый раз. Я расставил фигуры по местам и, чтобы повеселить ее, засунул квадратик в круглое отверстие. Мы проверили память, и я записал ей подряд двести тридцать пять быстро сказанных слов, фраз и уравнений.
Но по-прежнему не совсем контролировал выводящие функции. Борис периодически сажал меня на унитаз, однако не уходил, а ждал у двери. Может быть, думал, что я провалюсь и утону. Во всяком случае, я, довольно беззлобно, винил его в своем медленном развитии. Наконец я сделал то, что давно пора было: написал Борису и попросил оставить меня наедине. Он уступил, и с «Морфологией значения для отсталых детей» на коленях я всему научился.
149
Рефрен песни дев Рейна из оперы немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813–1883) «Гибель богов» (1876), цитируется также у англо-американского поэта Томаса Стирнза Элиота (1885–1965) в поэме «Бесплодная земля» (1922).
150
Из Томаса Мура*, «Обожатели огня»:
151
Чтобы сказать «Мне все равно», нужно усилие, невозможное при истинном безразличии. Если Джону все равно, что вы поцарапали его новую машину ржавым гвоздем, он уедет без единого слова. Моя апатия рядом с вашей апатией – это как наша сегодняшняя идея атеизма рядом с идеей атеизма в XV и XVI веках. –
154
В те времена безумцам ничего не стоило вести бродячий образ жизни
157
В оригинале – dans les maisons d'internement, т. е. «в учреждениях для душевнобольных»; в таком виде, возможно, намек на
159
Я задумался, какое имя подошло бы обезьяне. Тем более что Штайммель обезьяну даже не знала. Потом я задумался над своим именем, а потом над именами вообще. Я понимал, что мое имя – Ральф, и что Ральф – мое имя, и что на свете есть другие люди, живые или мертвые, которые тоже отзываются на имя Ральф. Правда ли, что мое имя