Выбрать главу

На глазах у Миши был привезен в село громадный колокол, издали похожий на бычью тушу. Волокли его цугом па дрогах, и была на нем выбита надпись: «К промыслу божию ктитор капитан Иван Глинка отлил сей колокол в село Новоспасское, вес в нем 106 пудов, заводчик Алексей Шервипин. Вязьма».

Лишь года два спустя Миша понял всю значительность этого события — привоза колокола и водворения его в Новоспасскую звонницу — и оценил по достоинству перемену, происшедшую с привозом колокола во всем их уезде…

Теперь во всех ближних селах звонили по Новоспасскому, а в тихие летние дни благовест Новоспасской церкви был слышен особенно далеко.

Среди «колокольных распевов» были широко известны в те времена владимирский, смоленский и тихвинский, каждый из них родил свой отзвук и таил в себе подлинное богатство музыкальных тонов. Колокольным звоном ведали в селе «музыкальные умельцы» — старики, никогда не путавшиеся в «распевах», хотя и не знавшие, какой из колоколов при тихом ударе звучит, как ре-бемоль, и когда слышится в звоне минорная терция, — премудрость, которую скоро постиг Миша с помощью дьячка.

Впрочем, в восемь лет он бы и сам мог повторить мелодии колоколов и деревенских песен, с полным правом сказав несколько позже: «Музыка — душа моя». Только странно: чем дольше прислушивался он к колокольному звону, тем яснее ощущал он его неполноту, словно пели колокола о чьей-то песенной невысказанности, о своем песенном плене…

Чистый лад колоколов, полнота всего, что звучало для него музыкой, будь то крики журавлей в ясном весеннем небе или песня косарей в опустевшем, убранном поле, живо будили в нем желание запечатлеть и передать осязаемо ясно эти потайные, сокровенные мелодии, столь близкие к самому настроению его души. И он мучился бессилием своим охватить и выразить все это песенное богатство, тянущееся к нему и пока еще недоступное, сидел подолгу за клавесином, подбирая звуки, стучал по-прежнему в медные ступки и тазы, ловя мерные отзвуки ударов, и вновь обращался к песне, шел к няне Авдотье Ивановне, или в детскую, или звал к себе Настю.

— 1812—

Смоленская правда

Не русские журналы пробудили

к новой жизни русскую нацию, ее

пробудили славные опасности 1812 года.

Чернышевский

1

Каретник Векшин на шестом десятке своей жизни задался целью постигнуть грамоту и замучил Ново-спасского дьячка расспросами о том, какие и о чем написаны на свете книги. Человек отважный, обошедший с Суворовым Европу, он вернулся с войны необычайно покладистым с виду и вместе с тем самоуглубленным. Каретное дело он считал превыше всего, а карету условием просвещения, ибо без кареты, как говорил он, и наука не движется…

О Суворове он рассказывать не смел. Суворов был, по его представлению, прямым укором господам, хотя и вез он Пугачева в клетке по указу царицы, и… Суворов не сошелся бы никогда характером с ельнинскими и смоленскими помещиками. А вот о каретах поговорить Векшин любил. И оказывалось, по его словам, что самая незамысловатая, но прочная карета была у Бонапарта…

— И не к добру это, — тут же оговаривался Векшин. — Бонапарту потому такая карета нужна, что задумал он на ней все страны объехать и подчинить своей власти.

— А как же Россию? — спрашивали Векшина крестьяне.

Он приумолкал и, как бы прислушиваясь к собственному голосу, отвечал тихо и медленно:

— Об этом генералиссимус давно своим генералам, а через них и солдатам, передал: Бонапарт всегда на Россию зарится, без России нет ему власти на свете, но только поломается и завязнет его карета в наших губерниях, может, и у нас, в Ельне.

— В Ельне! Не иначе, как в нашей губернии застрянет, — смеялись мужики. — Ему-то, Бонапарту, прямой путь на Москву мимо нас, ну и, конечно, здесь карете его остановка. Кто его дальше пустит? Не кому другому, как Векшину, его карету чинить!

— Смех смехом, братцы, а французы, верно сказывают, наступают па нас! — обрывал их «яблоневый мужик».

— Господам было бы известно! — успокоительно отвечали ему. — И не бывает, чтобы так зачалось сразу. Сперва, как водится, один царь другому войну объявит, а потом уж в поход.

Садовник не успокаивался. Потупившись, он твердил, ни на кого не глядя:

— Французы идут на нас, больше некому…

— Да ты пугать, что ли, задумал, Корней, — удивлялись мужики, — или что слышал?

— Наслышан я, что дым над лесами с Немана стелется, люди с тех мест бегут, а воронья — тучи летят, поля застилают. О том брат писал, его слова…

— Может, учения проводятся. Полки напоказ вывели, и то бывает, когда силой грозятся друг другу, — спокойно заметил Векшин. — Барин не беспокоится — чего нам!

— А ты знаешь, что барин думает? — ворчливо спросил его «яблоневый мужик». — Я вот сорок лет в саду, около их дома, а господских дум не пойму. Феклу Александровну, покойницу, ту знал и боялся, господские ее думы проще были, все о доме да о поместье, а молодые господа мудренее.

— Было бы что — перво-наперво карету б себе заказали! О карете бы спросили, — рассудил Векшин.

С ним согласились: раз господа каретой не интересуются, значит, невдомек им, и до войны далеко! Зря люди о войне слухи пускают. Бонапарт еще небось полки свои во Франции считает да генералов учит уму-разуму.

Разговор происходил на лужайке, возле каретной, стоявшей в отдалении от барского дома. Черные оглобли вместительного старого рыдвана, схваченные по концам кожей, выпирали из приоткрытых ворот. Каретная возвышалась как каланча, на крыше ее громоздились бадейки и ведра. Ромашковая белая лужайка вела отсюда к низеньким, недавно отстроенным конюшням. Каретная была выше их, и не мудрено: сама карета, предмет неусыпной заботы и гордости Векшина, представляла собой без малого избу. Были и другие кареты, меньше, в одной из них похищала некогда Фекла Александровна невестку из Шмакова.

Мужики охотнее всего собирались здесь, около каретной. Может быть, потому, что вид барских карет и разного рода дорожных ремней да подсумков подстрекал их воображение, внушал смутную тревогу о неведомых путях, о городах и селах за Новоспасским. Но вероятнее, привлекал их сюда сам

Векшин, бывалый солдат, неожиданно осиливший к старости грамоту.

О том, что каретник стал грамотеем, толковали, как о его жизненном подвиге. Полвека жил без грамоты и воевал неграмотным, и вдруг осенило человека! Другие перед смертью в монастыри отпрашиваются, об успокоении духа твердят, наученные попами, а он к старости не постеснялся и дьячка совратил разговорами, ходил к нему день за днем, пока азбуку не выучил. И теперь точно десятка два лет с себя скинул. Ай да Векшии-каретник! Нет Феклы Александровны, она бы призадумалась над случившимся: не из-под ее ли власти ускользает старик?

О войне потолковали и разошлись, а через педелю неистово забили колокола над глухими ельнинскими лесами. Малые церквушки в лесах и дальние соборы надрывались в «едином колокольном плаче», — как повествовал в те дни некий наблюдатель со страниц «Губернских ведомостей». Колокола били неустанно, ночью и днем, и звонари с высоты колоколен следили за тем, как собирается народ на площадях и как по дорогам, запруженным возками и каретами, летят стремглав, не жалея коней, фельдъегеря от поместья к поместью.

И о войне прошла весть всюду. Стало известно, что армии Бонапарта давно уже пересекли границы России, но лишь теперь Бонапарт объявил русским войну. С юга и с севера собирались разноплеменные многоязычные его корпуса, с Северного моря и с Дуная шли они к Неману через покоренные Наполеоном государства.

— Татарва на Русь движется! — говорили старики в деревнях, провожая рекрутов. На площадях читали царский манифест «Ко всем сословиям и состояниям, духовным и мирским», миновавший в адресе своем лишь крестьян и ремесленников, крепостных людей, тех, кто вставал стеной против врага.