Принципиальное значение для прогнозирования европейской политики в фазе ответа имеют следующие вопросы:
а) Насколько власть виртуальной экономики, связанной с фиктивным капиталом, обусловлена другой, более реальной властью, в том числе военно-стратегического характера? Что было бы с властью манипуляторов курсами валют, если бы она не опиралась на властную инфраструктуру "традиционного" типа, обеспечивающую монополию на решения и ограждающую от протестов ущемленных этими решениями?
б) Какова емкость той верхушки финансовой пирамиды, которую выстраивает современная "виртуальная экономика" — хватит ли ее на то, чтобы обеспечить не только американцев, но и западноевропейцев, прежде чем она обвалится в соответствии с законами любых виртуальных конструкций?
В свое время переход от военно-феодальных экспроприации к продуктивной экономике означал переход от игры с нулевой суммой к игре с положительной суммой. Европе удалось реабилитировать себя в глазах мира, легализовать свои богатства посредством главного аргумента: эти богатства — не результат классового или колониального экспроприаторства, не игра с нулевой суммой, а продукт одновременного роста заработной платы, прибыли и процента на основе роста производительности. И вот теперь, в связи с формированием национальных и мировых финансовых пирамид, снова встает вопрос о паразитическом характере богатства, являющегося результатом игр с нулевой суммой. Намечается новая поляризация мира на большинство, связанное с продуктивной "местной" экономикой (ибо сельское хозяйство, промышленность и услуги поневоле локализованы в пространстве) и меньшинство граждан мира, связанное с вершиной спекулятивной финансовой пирамиды.
Как определится Западная Европа перед лицом этой поляризации? Поверят ли европейцы в то, что вершина пирамиды вместит и их? И как они мыслят свою историческую судьбу в тот неизбежный момент, когда мировая финансовая пирамида обрушится? Либеральный интернационал, кормящийся от пирамиды, должен обладать предельной мобильностью — способностью вовремя покидать зону бедствия и спасаться от обманутых вкладчиков. "Океаническое" американское мышление формирует такую мобильность, но более консервативное континентальное мышление ориентирует на то, что диалектика добра и зла разрешается на месте и ответчикам некуда скрыться.
Для прогностических разработок в рамках данного сценария особое значение имеют следующие вопросы. Во-первых, под знаком какой идеи Европа могла бы дистанцироваться от США, и сохранила ли она потенциал подобных идей в принципе?
Во-вторых, исходя из принципа "плюрализация Запада облегчает плюрализацию не-Запада", какие дифференциации и водоразделы могли бы обозначиться на Востоке под влиянием дистанцирования Европы от США?
Сегодня оппонентами американского гегемонизма в Европе выступают в первую очередь правые националисты — давние критики либерализма. Однако реакцией на неоконсервативную волну стала социал-демократическая волна в Европе, хотя и несравненно более слабая по мощности. Социал-демократы противопоставляют либерализму социальную идею, но она оказывается гораздо более слабым подспорьем антиамериканской оппозиции, чем национальная идея. Носители же последней в обозримом будущем вряд ли придут к власти в ведущих странах Европы. Поэтому скорее всего возьмут верх прагматические соображения, связанные с выгодами нового раздела мира и попытками получить свою долю пирога от победы в холодной войне, и Запад останется достаточно консолидированным в своем противостоянии Востоку.
Второй вопрос — о водоразделах на Востоке, в случае если бы Запад раскололся по линии Западная Европа — США — затрагивает в первую очередь Россию. Российское западничество живет ностальгией по европейской России, отыскивая ее следы то в древнем Новгороде, то в деятельности боярства и "верховников" времен Анны Иоанновны, то в реформах Александра II. Вопрос, однако, состоит в том, насколько совпадали цели европейской или проевропейской политики в России с задачами социально-экономического и национально-государственного укрепления страны. Исторический опыт свидетельствует, что европейцы обращались к России лишь в экстремальных ситуациях — когда европейскому равновесию угрожал тот или иной внутренний гегемон, будь то Фридрих II, Наполеон или Гитлер.