Выбрать главу

На самом деле переход от первоначального реформаторского либерализма к тоталитаризму вписывается в логику модернистского проекта — логику секуляризации, радикализации, технологизации. Раз уж выбор произведен и речь пошла о "разрыве с прошлым", то, естественно, более принципиальными и последовательными будут выглядеть не "половинчатые" реформаторы, а неистовые радикалы. Радикализация вплоть до экстремизма — это судьба модернистского проекта, запрошенная им самим в момент разрыва с прошлым. Отметим и другой момент: логика секуляризации, прямо связанная с переходом от традиционалистской созерцательности к культу эффективности, не отделяется от технологического подхода. Тоталитаристы исправляют либералов не на почве традиционалистской ностальгии, а на собственной почве модерна: они обвиняют их в "чистоплюйстве" и нерешительности, в уходе от действия. И здесь обнаруживается, что эффективность властных технологий переустроителей мира повышается пропорционально степени разрыва с моральной традицией и другими обременительными традиционалистскими "сантиментами". Вопреки тому, что об этом говорит либеральная теория на Западе, политические технологии не являются морально нейтральными: они требуют именно "моральной революции" — в смысле высвобождения сознания от бремени морали и традиционных "табу". Вот почему модерн воюет с монотеистической традицией не с позиций нейтральности, а пригласив себе в союзники старых языческих богов грозы и войны, которые учат ненависти к нерешительным и слабым. Подобно тому, как в политической практике либеральная "постепеновщина" закономерно вытесняется революционаристскими "прорывами" и разрывами, в духовной сфере либеральное вольнодумие и скептицизм вытесняются языческим неистовством, вакханалиями святотатцев.

В Китае эти вакханалии стали утихать только после 1976 г.— со смертью Мао Цзэдуна и концом "культурной революции". В России последний всплеск языческого бунта против "старой морали" наблюдался при Н. С. Хрущеве, задумавшем завершить ликвидацию "пережитков" новым закрытием церквей, ликвидацией приусадебных участков в деревне и погромами гуманитарной интеллигенции.

Таким образом, первый цикл, связанный с противостоянием традиционализма и модерна, наши страны в целом прошли синхронно. Второй, посткоммунистический цикл дал уже существенные различия. Постсоветская элита в России, разочаровавшись в коммунизме, не нашла ничего лучшего, как вновь обратиться к Западу в поисках нового, "на этот раз истинного" великого учения. Иными словами, она пошла по замкнутому кругу: либерализм — коммунизм — новый либерализм.

В этом плагиаторстве сказались и большая хрупкость российской цивилизации, не успевшей завершить своего формирования до первой мировой войны и последовавших обвалов, и духовно-интеллектуальное и нравственное измельчание самой элиты, качество которой катастрофически ухудшилось после "великих чисток" большевизма.

В Китае же наметилась возможность ухода от бесплодных тавтологий выродившегося модерна. Посткоммунистический Китай одновременно мобилизовал и стратегию мимезиса западных заимствований (в первую очередь в экономической области), и стратегию анамнезиса — актуализации собственной традиции, прежде всего конфуцианской. Модернистской операции деления нации на непогрешимых прогрессистов и злонамеренных традиционалистов Китай предпочел ответственную национальную самокритику в духе классической традиции "исправления имен" и конфуцианской "искренности". "Искренность" означает мужество самопознания — умение искать причины не в конъюнктурных колебаниях внешней среды, а в собственной духовной природе, требующей просветления. Процедура искренности в интеллектуальном (теоретическом) и в моральном отношениях является несравненно более сложной, чем простое противопоставление просветленных адептов взятого напрокат нового учения зловещим традиционалистам коммунистического и националистического толка.

В первом случае реформаторский процесс требует мужества самокритики, глубокого знания собственной традиции и осмысления путей ее назревшей "реконструкции" на основе сохранения идентичности и преемственности. Во втором случае достаточно противопоставить себя презренному прошлому, а все неудачи и провалы — в том числе связанные с усердием новых реформаторов — объяснить кознями красно-коричневых.

Преимущества китайских реформаторов — по критериям моральной аутентичности и эффективности — сегодня очевидны и неоспоримы. Но прогнозирование означает не экстраполяцию сегодня наблюдаемого, а вопрошание о неизвестном, что предполагает проблематизацию существующего от имени иначе-возможного. В самом деле: сделал ли современный Китай свой окончательный выбор?