И Кинкель с того дня заметно оживился: навещая Зеленцова, меньше молчал, чаше ввязывался в разговоры. Малышев раздобыл ученическую карту Советского Союза, и они часами просиживали над нею, определяли свое местонахождение, даже пытались по слухам установить линию фронта. Спорили, каким путем лучше пройти до него, на юго-восток идти или на север.
Зеленцов настаивал на уходе в партизаны, и Кинкель с Малышевым понимали, что это самое благоразумное. Но о партизанах в селе никто ничего не знал. Ходили слухи, что на востоке, в смоленских или брянских лесах партизаны действуют… Что там-то есть, об этом хорошо знали все трое. В конце концов решили, как только Зеленцов окрепнет, идти на восток, в те самые места, откуда их увезли; пройти придется самое большее километров двести пятьдесят.
Часто в их разговоры вмешивался дед Влас. Увидев Малышева, он, поддергивая холщовые подштанники, слезал с печки, несмотря на то, что на улице был май, накидывал на плечи рваный полушубок и вступал с Павлом в длинный разговор о германцах, о России. Тревожа в душе отголоски далекой молодости, сокрушался старый, негодовал на нынешних людей, отдавших святую Русь-матушку вражине, и часто доводил Павла до белого каления.
— Прожил ты, дед, девяносто лет, а толку у тебя ни на грош! — горячился Малышев, выкрикивая деду Власу слова прямо в ухо, заросшее дремучим седым волосом. — Не равняй свое время с этим. Дубинками вы тогда дрались, а сейчас, погляди вон, что на людей выдумали. И сверху и снизу тебя долбят, только поворачиваться успевай. Сейчас техника все дело! Ты понимаешь…
— Я понятия имею, — не сдавался дед Влас. — А вить ваша техника эта самая куда же подевалась?
На помощь Малышеву приходил Миша и подробно, стараясь говорить понятно, объяснял деду Власу.
Но дед Влас оставался непоколебим в своих убеждениях.
— Солдат русской завсегда первейший был. А вить затем первейший был, что за веру, за отечество дрался. Веры у вас теперь нет, и выходит, пропала Россея, пропала матушка наша…
Иногда с ним заговаривал Кинкель, но дед Влас, почему-то с первого взгляда невзлюбивший его, отмахивался и, ворча что-нибудь себе под нос, лез на печь.
В сознании Миши вставала хмурая Россия, перевитая трауром пепелищ… Стучалась она — Россия — в душу, властно, сурово и нежно стучалась, и голос ее, как песня, хорошо слышит сердце. Россия. Россия. Только чужеземец, только безродный не услышал бы сейчас голоса твоего и песни твоей… Суровой и скорбной, как реквием, но полной надежды и мечты, зовущей к жизни, зовущей к победе…
Россия…
Нежный шелк небес твоих почернел от дыма, и зеленый бархат полей побурел от крови… Никогда не была ты так дорога, так прекрасна…
Зеленцов словно проснулся в эту суровую весну, словно впервые увидел, как хороша родная земля, словно впервые почувствовал, как безмерно она дорога.
Ткала весна исподволь невидимый, душистый и разноцветный узор. Звучала весна трубными кликами журавлей в заоблачной выси, шелестела крыльями гусиных и утиных стай, звенела журчанием ручьев. Дышала прозрачным паром подсыхавшей на возвышенных местах земли.
Заневестились ракиты и ветлы пушистыми сережками, разомлевшие от влаги и тепла поля, покрываясь крикливо-яркой зеленью сорняковых трав, тосковали. Звали к себе пахаря, сеятеля…
Часами простаивал теперь Миша во дворе, жадно вдыхая запах земли. Переборовшее болезнь, день ото дня крепнувшее тело требовало работы, движения, и терялся тоскующий взгляд тракториста в непривычно безлюдных далях полей.
Встречаясь с Мариной, все чаще ловил на себе ее ищущий взгляд и прятал глаза. «Уходить надо… недельку еще… схлынет вода, и пойдем… В нашем-то краю и партизанить вольготнее — леса кругом…»
Пробуя сам себя, поводил сильными плечами и все реже чувствовалась боль в груди.
Ночами не спалось. Вспоминалась Настя, и беспокойное томление заставляло ворочаться с боку на бок и невольно прислушиваться к шорохам, долетавшим из того угла, где спала Марина.
«Уходить надо… Хоть бы вода скорее спадала…»
И все чаще, вспоминая Настю, видел перед собой лицо Марины. Приподнявшись, тряс головой и засыпал уже перед утром, когда петухи начинали непрерывно горланить.
Как-то уже перед самой зарей Миша проснулся, почувствовав на себе чьи-то руки. Забарахтался спросонья, сгребая с себя одеяло. Приподнявшись, увидел в лунном свете, льющемся из окна над кроватью, женскую фигуру в одной рубашке.
— Марина? Ты?
— Испугался? — голос у нее обычно спокойный, звучал ломко. — Не бойся, не домовой.