Выбрать главу

Было хмурое декабрьское утро. Снег прекратился. Поднявшийся ветер переметал рыхлые сугробы, и они дышали, шевелились, словно живые.

Под напором ветра нудно звенела колючая проволока в изгородях. Шипя, лизала ноги поземка. Дрожа от холода, пленные прислушивались к монотонному голосу переводчика, называвшего, как при игре в лото, номера. И каждый его выкрик зачеркивал человеческую жизнь.

Один из солдат охраны с молодым болезненным лицом отвернулся, чтобы не видеть лиц пленных. Остальные, равнодушные ко всему, кроме мороза, нетерпеливо постукивали нога об ногу и ждали, когда окончится эта небольшая процедура и можно будет идти в казарму пить кофе.

— 879! 103! 519!

Пленные раздвигались, пропускали называемых. Прощались взглядами. Горький опыт научил: за малейшее выражение участия словом или рукопожатием эсэсовцы расстреливали прямо на месте, без предупреждения.

— 605! 118!

Звенел ветер в проволоке, скрипел снег под ногами. Слез не было. Как ни странно, многие за последние полтора месяца привыкли к тому, к чему невозможно привыкнуть: к смерти. Не понять сейчас — от мороза или от голоса переводчика стынет кровь. Холодно, черт возьми, до чего холодно!

Переводчик остановился, пересчитал отошедших в сторону пленных. «Восемнадцать. Нужно еще двух».

Взглянув в список, назвал первый попавшийся номер, предварительно отметив его птичкой:

— 214!

Из колонны никто не вышел. Пленные молчали.

— 214! — повысив голос, снова выкрикнул переводчик, обводя взглядом колонну. Староста отозвался нехотя:

— Умер ночью…

— Тогда двести первый! — Переводчик поставил новую птичку.

Обросший черной бородой пленный, проходя мимо переводчика, шагнул к нему. Отчаянный блеск его глаз испугал переводчика, и он поспешно попятился. Двое солдат подскочили к пленному, схватили его за руки. С удивительной для его исхудавшего тела силой тот вырвался у солдат из рук.

— Пан переводчик, у меня пятеро ребят! Старшему всего девять…

В колонне зашевелились, в руках у солдат приподнялись автоматы. Пряча глаза, переводчик ответил:

— Приказ. Я не могу его изменить. Сказано двести первый — иди.

У стоявшего перед ним человека дрогнули губы. «Разве эти звери поймут? А дети… найдутся добрые люди… умирать один раз…»

Медленно, очень медленно протискивая слова сквозь зубы, он произнес:

— Палач… Подожди, стервец, отплатят за нас. А вы, ребята, простите… — повернулся он к шеренгам, и все поняли: просит простить за минутную слабость.

— Тьфу! — плюнул он на растерявшегося переводчика.

Никто из эсэсовцев не остановил его, не выстрелил в спину, когда он зашагал к толпе обреченных. От этого удерживала его походка. Он шел, как на воскресную прогулку, не торопясь, подняв голову. Глядя ему в спину, где красовался номер «201», все чувствовали, что он спокоен, что он, быть может, даже улыбается чему-то своему, неизвестному больше никому на свете. Пожалуй, именно это и удерживало эсэсовцев от немедленной расправы.

Кричать, драться, плакать — все это понятно. Ведь и пойманная мышь, защищаясь, кусается и пищит. Но улыбаться после всего, что здесь было, улыбаться, идя на смерть… Это страшно и выше понимания.

«Сумасшедший или коммунист», — решил переводчик и назвал последний номер:

— 719!

Виктор почувствовал, как хрустнуло сердце.

«Я семьсот девятнадцать…»

Физически ощущая на спине тяжесть невесомых цифр, он взглянул на судорожно сжатые губы Зеленцова. «Прощай, друг, — подумал он с болью, встретив взгляд замерших синих глаз. — Прощай… Расскажи там, дома, обо всем…»

«Да, — прочел он в глазах Зеленцова. — Расскажу, если…»

Удивительно! До сих пор Виктор не предполагал, что можно разговаривать без слов. И еще не знал, что иногда нечеловечески трудно сделать всего лишь один коротенький шаг. Словно кто приковал к земле ноги или привязал к ним непосильную тяжесть. Они совсем не слушаются, будто их нет совсем.

Чувствуя устремленные в спину взгляды, прямо в проклятые цифры, юноша попытался сдвинуться с места и не смог. Несмотря на морозный, дующий в лицо ветер, оно вспотело, покрылось липким потом. Вспотела и спина. Оказывается, из жизни в смерть шагнуть трудно.

Пронизывает до костей холод, иссохшийся желудок рвется от голода, а жить все равно хочется. Шагнуть из шеренги — шагнуть в вечную тьму. Правда, там нет холода и голода, нет вшей и фашистов. Но там нет и солнца, нет и радости, нет и людей… Ничего нет! А может, он — просто трус?