— Что такое? — не понял Ворон. — На снегу. На чем же еще?
— На трупах. В этом месте ров завален ими наполовину.
Ворон переступил на другое место.
— То-то гляжу я — неудобно… Ну, ничего, — глухо произнес он. — Они простят. Вот твоя группа, комиссар за старшего. Иди.
— Есть! — ответил Андрей по-военному.
Эпоха… Она не любила длиннот — ее язык, схожий с перестуком автоматов и блеском штыков, был лаконичен и строг. Время бесконечно, но его не хватало для дел — эпоха задыхалась от недостатка времени и экономила его, как только могла.
Из противотанкового рва еще около десяти минут продолжали выползать группы партизан, направляясь к вышкам, к воротам, к казарме, к караульному помещению, к глухо гудевшей походной электростанции, обслуживающей концлагерь.
Все происходило в молчании. И показалось Ворону, что ползут ожившие пленные, хотят рассчитаться за свои муки несказанные, за напрасно загубленные жизни.
Он передернул плечами и, присоединившись к последней группе, во главе которой должен был действовать, пополз по снежному откосу вверх.
Глава тринадцатая
Зеленцов, укрытый теми же шинелями, что и Малышев с Кинкелем, никак не мог сегодня уснуть. Слова старосты барака не выходили из головы. Напрасно он, оказывается, думал, что нет выхода. Выход есть… Пусть гаденький, царапающий душу, но есть.
Миша растолкал Малышева. Захотелось поделиться с ним своими мыслями. Тот спросонья сел, стянув шинель и с Миши и с Кинкеля.
— Что? Подъем?
— Ложись, какой тебе подъем. Я заснуть еще не успел. Куда ты спишь только?
— Спишь, спишь… Жрать так охота, что и поджаренного Гитлера, кажется, слопал бы за милую душу… Только во сне и забываешь…
Малышев вновь опустился на свое место. Они укрылись и постепенно между ними завязался разговор.
Выслушав сомнения Зеленцова, Павел возразил:
— Что кроме-то придумаешь? До ручки дошли все, сам видишь! Прав староста: не на цепь посадят, чего тут раздумывать…
Он завозился под шинелью, засопел, стараясь почесать зазудевшую от вшей спину. Оба замолчали. Вскоре Миша услышал сонное бормотание: Малышев вновь задремал.
«То не спится ему, — подумал Зеленцов с досадой, — а то не добудишься… словно сурок».
Сам он чувствовал, что в эту ночь ему не заснуть.
Тянулись медленные ночные часы. Миша опять с удивлением заметил, что в голову приходят необычные, поражающие новизной мысли. О жизни, о самом себе, о людях, с которыми свела война, сроднило общее горе. Никогда раньше не приходилось ему думать о времени тем более жалеть его. Правда, раньше, когда он ходил на гулянки, ему хотелось, чтобы время шло быстрее, но потом, когда он оказывался вдвоем с Настей, время не шло — мчалось. Зори загорались неожиданно. Тогда часы казались минутами, и они с Настей никак не могли наговориться.
В концлагере же время, как пришло ему сейчас в голову, было какое-то особое. Оно словно поступило на службу к эсэсовцам и работало на них безостановочно. С тех пор как он попал в плен, не было ночи, чтобы он спал спокойно. Давили кошмары. Во сне приходилось бороться с кем-то безымянный, во сне его мучили; он чувствовал, что с каждой новой минутой, отрываемой от жизни, стареет, что уже никогда больше не сможет быть таким, как прежде…
Время концлагеря беспощадно уносило крупицу за крупицей его жизнь, и Мишу иногда охватывал ужас, перед которым бледнели все физические муки: это был страх перед днями, когда у него ничего не останется в жизни, кроме пустоты. Все, чем наполнена жизнь — радость и боль, надежда и огорчения, все, все остальное, бесследно растворив, унесет с собой безжалостное время концлагеря.
Он уже мог равнодушно смотреть на предсмертные муки умирающих. Впервые заметив это, он испугался. Потом страх сменился равнодушием, и он подумал, что для него все кончено. Случилось самое страшное: он прекратил борьбу за себя, и надежда на избавление окончательно угасла. Особенно на его душевном состоянии отразилась смерть Виктора. Если бы не Малышев, с руганью заставлявший друга вставать и ходить, Миша бы совсем раскис. Но, пожалуй, больше всего на него влиял Кинкель, который, одолев болезнь, стал, на удивление всему бараку, заниматься гимнастикой. Вначале над ним подшучивали, затем удивлялись и наконец даже Малышев, безапелляционно обозвавший вначале Кинкеля «сумасшедшим фрицем», почувствовал к нему уважение за его упорство. В отношениях с Кинкелем Малышев был похож на задиристого молодого петушка, и Зеленцов часто вмешивался, чтобы осадить сибиряка, который, разгорячившись, обвинял порой Кинкеля чуть ли не в приходе Гитлера к власти.