— Купите! От горя ведь… последнее, что было…
Мимо них равнодушно проходили. Сейчас покупали только соль, крупу; спрашивали масло, картошку, дрова.
Кое-где торчали мадьярские, румынские или итальянские солдаты, обвешанные различным тряпьем. Награбили во время карательных походов. Детские штанишки, скатерти, покрывала, штуки холста, рубашки. Эти спрашивали в уплату имперских марок. На рубашках изредка — пятна крови…
Незнакомые молодые люди бойко торговали солью:
— Подходите, граждане! Налетай, господа! Соль! Бузунка! Совсем дешевая — триста двадцать рублей стакан! Тридцать марок стакан! Покупай, тетка! Все равно дешевле не найдешь! А ты что, красавица? Денег, верно, ф-фюйть? Тебе я бесплатно стакан насыплю.
Торговец с осоловевшими от самогона глазами и красной рожей шепчет что-то на ухо молоденькой девушке в худеньком крестьянском полушубке. Та бледнеет, отскакивает от него.
— Не хочешь, не надо. А то можа договоримся?. Два стакана, а?
Девушка испуганно оглядывается, скрывается в толпе; вокруг негодующие, долго не утихающие возгласы.
— Нажрал рожу, пес!
— Его туда бы, где все, идиёта!
— У, сурло!
Торговец огрызается и опять:
— Соль! Бузунка! Триста двадцать рублей стакан! Са-авсем дешево!
Как драгоценность, стараясь не рассыпать ни крупинки, ее завязывают в платочки, прячут подальше, за пазухи.
В другом месте вокруг колхозницы с пшеном — толпа. Не пролезешь. Она монотонно и устало отвечает:
— Двадцать пять стакан.
— Н-да… А подешевле как?
— Двадцать пять.
— Ну сыпь четыре… нет, пяток гони… Эх, жизня…
Сжигающее дыхание войны здесь, на рынке, всего сильнее, всего ощутимее. Ничем не прикрытая нагота нужды пугала. Продавали с горя, редкие с жадности. Покупали все — с горя.
Евдокия Ларионовна, достав из узелка костюм сына, повесила его на руку. Антонина Петровна оглянулась и, увидев костюм, спросила:
— Сергеев? Зачем, Дуся? Спрячь… Гордячка ты, как погляжу. Сказала бы, что нужно, ведь есть все…
— Не привыкла я просить… А паек у Сергея маловат на двоих. — Встретив взгляд Антонины Петровны, добавила: — Ну ладно. — Бережно свернула костюм, завязала его в узелок и попросила: — Раз так, отнеси, пожалуйста, домой. Потом заберу. Мне на минутку кое-куда забежать надо.
— Давай.
Антонина Петровна взяла узелок, проводила взглядом мелькнувшую в толпе соседку и опять бесцельно побрела по рыночной площади. По привычке кое к чему приценивалась. Слыша ответы, отмечала про себя повышение цен. Иногда замечала в толпе лица знакомых. Некоторые из них подходили, любезно здоровались, осведомлялись о муже. Отвечала, а в душе — скрытое негодование. «Лгут, лицемеры…» От одной, особенно усердной «поклонницы» деятельности Павла Григорьевича, еле отвязалась и пошла домой.
Евдокия Ларионовна, одна из очень немногих, имела возможность в крайних случаях видеть Горнова. Он, после сообщения Антонины Петровны, вынужден был часто менять свое местонахождение.
Гестапо разгромило указанные бургомистром в письме две подпольные квартиры. Их хозяев удалось на время укрыть в других местах, а сам Горнов вынужден был трое суток скрываться в полуразрушенной котельной «Металлиста», пока Пахарев не подыскал трех подходящих квартир в разных концах города.
Ночами Пахарев пробирался к Горнову в котельную, приносил продукты, термос с горячим чаем. Сидя среди дышавшей холодом металлической всячины, они без опаски подолгу обсуждали положение дел, выискивали новые возможности для расширения борьбы.
В первую же ночь между ними произошел довольно-таки крупный разговор. Он длился почти всю ночь, но к взаимному согласию они тогда так и не пришли.
— Да как ты не поймешь, — воскликнул наконец Пахарев, — что твоя кандидатура на место руководителя подполья была выдвинута ошибочно? Утвердить ее могли только совершенные невежды в деле подпольной борьбы. Ясно, как божий день.
— Я сам настоял на этом. Теперь поздно что-либо переделывать.
— Тем хуже. Рано или поздно тебя схватят. Тебя знают здесь даже мальчишки. Нельзя недооценивать возможностей, а тем более способностей врага, Петр.
Горнов с силой пыхнул цигаркой. На мгновение из темноты выступило его преобразившееся, почерневшее от холода, густо заросшее лицо.
— Геннадий Васильевич…
В наступившей паузе вздох Пахарева прозвучал громко, по крайней мере, им обоим показалось, что очень громко. И в глухом, вместе с тем каком-то напряженном голосе Горнова прозвучало что-то такое, что Пахареву стало неудобно настаивать на своем.