Я подрастала, а отели, где мы останавливались, раз от разу становились все меньше и обшарпаннее. Не то чтоб окружающее стало мне казаться беднее или Луиза сделалась скупее, а ее кошелек полегчал — просто та женщина вынуждала нас останавливаться во все более жалких гостиницах. Все неказистей становились ванные комнаты, которыми пользовались мы трое: Луиза, Фе и я. И каждый раз Луиза приказывала женщине-кукле становиться в платье под душ. Словно до нее нельзя было дотронуться, прежде чем не будет смыта вся грязь. Парики, которые Луиза срывала с головы женщины и швыряла на пол ванной, с течением времени меняли цвет. Платиновые сменились угольно-черными, а затем пришел черед рыжих. Чем третьеразрядней был отель, где Луиза находила Фе, тем более вызывающим выглядел парик женщины и тем аляповатее ее платье.
Наши путешествия все удлинялись, и как-то раз в сырой осенней Венеции — к тому времени я сделалась заправским сыщиком и соглядатаем — я наблюдала за Фе, которая долго стояла под еле сочившимся душем. Хотя дожди шли беспрерывно и крупные капли на окнах были как пузыри на лужах, давление в трубах выдерживалось низкое, дабы не транжирить воду. Мыльная пена, взбитая Луизой на голове Фе, медленно, большими хлопьями, падала вниз, однако никак не исчезала. Очевидно, мыло попало женщине в глаза, она часто моргала, веки у нее покраснели, но, может, она плакала и ее слезы текли вперемежку с тонкими струйками воды. Внезапно она заметила меня. У меня болезненно сжалось сердце — такая печаль сквозила во взгляде женщины. Я почувствовала, как из ее глаз в меня заструилось пронзительное и безмолвное отчаяние. У меня было такое чувство, словно я вся намокла и отяжелела. Я широко распахнула дверь, внезапно мне показалось унизительным подсматривать, и я крикнула Луизе: оставь ее в покое! Луиза подошла ко мне, шлепая босыми мокрыми ногами, но я не отступила и не извинилась. Я со злостью смотрела на руки Луизы в мыльной пене — они были такими бесконечно усталыми.
Луиза против моего ожидания не вспылила.
— Скажи, Флер, что я, по-твоему, должна с ней делать? — тихо спросила она.
Впервые Луиза говорила со мной, как со взрослой. Я забыла о своей недавней подавленности, душа моя ликовала. У меня спросили совета! Во мне пробудилось сознание своей власти, и мне захотелось быть великодушной. По своей наивности я полагала, что одной-двумя фразами можно распутать давным-давно запутанные отношения. Я бормотала какие-то ничего не значащие примирительные слова, дескать, пусть Луиза будет добра к Фе, ведь та всегда была такой послушной. Намного послушнее, чем я. Обе женщины, большая и сильная Луиза в блузке с закатанными рукавами и забрызганной юбке и хрупкая Фе, несчастная, вся в мыльной пене, в намокшем и превратившемся в тряпку вечернем платье, расхохотались. Они корчились от смеха в маленькой и душной ванной комнате, выложенной черным кафелем. Их смутные отражения на стене задрожали, очертания их вздрагивающих тел казались затуманенными, словно это были не люди, а отражения отражений, объемный мираж в воздушном пространстве.
Я стояла оскорбленная, не говоря ни слова, пока не заметила, что, несмотря на безудержный смех, у обеих из глаз катились слезы. То, что плакала Фе, смиренная душа, ничуть меня не удивило. Но Луиза! Ее слезы потрясли меня, как некогда землетрясение в Италии, когда Луиза в ночной рубашке схватила меня с постели на руки и выбежала на лестничную площадку. В тот раз все ограничилось несколькими умеренными толчками, меня колотило от испуга. Но плачущая Луиза! Я почувствовала, что и у меня начинает дрожать подбородок.
Позже мы все выпили по стакану красного вина; Луиза вновь стала прежней и погнала меня спать. В висках у меня стучало. Я пережила переломный момент. Перед глазами в хаотическом беспорядке мелькали видения. Когда эти сумбурные видения исчезли, я почувствовала себя одновременно несчастной и гордой. Чужая скорбь, с которой я столкнулась, ранила мне душу и обогатила меня. Во мне стало прорастать зерно мужества. С этой минуты и я готова была взвалить на свои плечи какой-нибудь груз. Мне даже хотелось нести этот груз, чтобы испытать свои силы.
Хотя наши совместные поездки с Луизой были еще настоящим, я поняла: что-то безвозвратно ушло и изменилось. Едва ли ее могли занимать теперь мои проделки и шалости в белой машине — моей второй детской, где я, насколько мне позволяло ограниченное пространство, играла в свои дурацкие игры. Нет, я никогда не прикасалась к многочисленным очкам Луизы. Ее глаза указывали нам обеим дорогу, я усвоила это с малых лет. Но я вытворяла разные фокусы с перчатками. Засовывала их между обивкой сидений и словно невзначай выкидывала по одной из окошка. А затем с интересом следила из заднего окна, как ее подхватывало ветром и кружило, раздувшиеся пальцы начинали трепетать, словно помахивали, прощаясь, и перчатка терялась из виду. Много одиноких перчаток осталось лежать на обочине дорог в пожухлой траве и пыли. Луиза конечно же не могла не видеть мои тайные, тихие и глупые забавы. Сидя за рулем, она мирилась с ними и позднее косвенно наказывала меня. Брала с собой в магазин, где продавались перчатки. Продавщица, как всегда, подкладывала Луизе под локоть плюшевую подушечку и начинала натягивать ей на руку перчатку, перемеряя таким образом не одну пару. Я испытывала в эти мгновения какое-то мучительное чувство. Да и сама Луиза не проявляла особого интереса к предлагаемому ей товару, следя за ерзающим ребенком, старающимся избежать ее взгляда.