Выбрать главу

Терехин и сам не заметил, как переменилась его жизнь. Теперь он носил легкие итальянские туфли, шотландские шарфы, лихо перекинутые через плечо, даже напитки потреблял исключительно заграничные. Несмотря на молодой возраст, Терехин получил почетное звание, ему позировали жены и дочери крупных руководителей, да и сами начальники порой, если выдавался свободный денек, ехали не на охоту, а в мастерскую, где в назидание потомкам облачались в бархатные плащи и хитоны, нацепляли шпаги или брали в руки томик Спинозы… Вероятно, не без их благоволения и содействия замаячил восходящей звезде холста творческий вояж по Европе… К тому же многие из вышеупомянутых дочек откровенно на Терехина заглядывались. Случалось подобное и с их мамашами. Собственно, одна из многочисленных пассий, отношения с которой зашли так далеко, что, кажется, другой дороги, как под венец, не оставалось, и приревновала его к календарной красавице, заявив, что стесняется целоваться под взглядом посторонней… К этому времени Терехин и сам начал тяготиться присутствием иноземной наблюдательницы; да и приходившие в мастерскую стали задерживаться перед календарем куда дольше, чем перед его работами, без зазрения совести восхищаясь уровнем японской полиграфии. Художник опять зашвырнул календарь за шкаф.

Потом было турне по Европе. Когда Терехин вернулся — а вернулся он, надо сказать, не в самом лучшем расположении, ибо вояж прошел кисло, — обнаружилось, что и на родине дела его отнюдь не блестящи: невеста, ознакомившись с отзывами зарубежной прессы, вышла замуж за другого, осмеянные в той же прессе за претенциозные позы, шпаги и плащи, начальники стали притчей во языцех для тех, кто еще только собирался заказать Терехину свои романтизированные изображения, сомнения мужей и отцов, как это нередко бывает, передались женам и дочерям…

Новый год Терехин встречал в одиночестве. Влиятельные знакомые избегали теперь его общества, старых друзей он растерял. Первого января в дверь позвонил лишь один человек, да и то с таким лицом после бурно проведенного праздника, что впустивший его Терехин сразу же решил»: запечатлевать не будет. Но мужчина и не собирался позировать, он оказался исчезнувшим год назад клиентом, который явился за портретом. Взяв его, не промолвив ни слова, не заплатив ни копейки, человек удалился.

Терехин остался в пустой мастерской. Шаря взглядом по голым стенам, вспоминал промелькнувшие как сон счастливые дни канувшего в историю года. Вспомнил и о глянцевой красотке, чертами которой вдохновлялся… Задыхаясь и спеша, Терехин полез за шкаф, желая скорее извлечь на свет махровый образчик массовой культуры… Календарь исчез. То ли обладал способностью саморастворяться в воздухе, то ли его свистнул кто-то из клиентов, а может быть, похитил из зависти свой брат-художник?

С тех пор, если где-либо, в частном доме или представительстве зарубежной фирмы Терехину на глаза попадается подмигивающая с календаря глянцевая красотка, он только крепче стискивает зубы. И дает себе слово, что не повторит больше печальной ошибки. А о своей участи, участи человека, пошедшего на поводу у собственной нетребовательности, рассказывает всем и каждому, предостерегает. Но его, увы, почему-то никто не слушает.

ГРОБОВЩИК

«Ты не узнал меня, Прохоров, — сказал скелет. — Помнишь ли отставного сержанта гвардии Петра Петровича Курилкина, того самого, которому в 1799 году ты продал первый свой гроб — и еще сосновый за дубовый?» А. С. ПУШКИН. «Гробовщик»

В шубе нараспашку, раскрасневшийся и веселый, возвращался Потапнев от директора типографии, который на диво сердечно отнесся к его просьбе: тиснул с виньетками и вензелями пригласительные билеты на званый ужин по случаю надвигавшегося юбилея Потапнева. Такую работу нельзя было не поощрить. Потапнев повел друга-директора в ресторан, где они просидели до полуночи. Вкусно поели, крепко выпили, полиграфист все подшучивал над писателем, допытываясь, отчего тот заказал лишь пятьсот билетов, а не тысячу или две — уж не жмется ли мастер слова, ведь круг его общения, как известно, необъятно широк, об этом можно судить хотя бы по количеству персонажей созданных им книг, а все они, герои романов, повестей, очерков, о чем недавно заявил в интервью газете сам писатель, шагнули на книжные страницы прямо из гущи жизни.

— А коли эти люди сыграли такую немаловажную роль в твоей судьбе, всем им ты обязан налить по рюмке, — заключил директор.

В ответ на его заявление Потапнев громко рассмеялся-:

— Если на юбилей придут не только мои друзья, то есть прототипы, но и сами герои моих книг, думаю, что я сумею угостить всех на славу и не обижу никого. Да, приглашаю всех! — выкрикнул Потапнев, и звук его голоса долго витал гулким эхом в опустевшем пространстве огромного ресторанного зала.

Выходя из такси, доставившего его домой, Потапнев заметил, что, несмотря на поздний час, в подъезд, к которому он направлялся, то и дело заходят странно одетые люди. Возле лифта он столкнулся с мужчиной небольшого роста в шинели с капитанскими погонами и полковничьей папахе и женщиной средних лет в легкомысленном сарафанчике. Но даже не одежда, столь мало пригодная для зимней промозглости, поразила писателя, а то, что один глаз женщины был ярко-зеленый, а другой — жгуче-карий. Потапнев поежился, а женщина, словно прочитав его мысли, пустилась в объяснения:

— А что поделать! Это ведь вы сами погнали меня на свидание к возлюбленному прямо от плиты. Даже блины не успела допечь.

Произнесенная ею абракадабра показалась Потапневу странно знакомой. Он, правда, не успел вспомнить, где и когда слышал эту историю, — пришел лифт, двери его раздвинулись, и мужчина в папахе вежливо пропустил писателя вперед. Когда кабина начала нанизывать этажи, мужчина проговорил:

— Мы, собственно, посчитали неудобным являться на праздник в ресторан и смущать вас своим видом. Но приглашением вашим решили воспользоваться.

Тут только Потапнев начал понимать, что происходит.

Вся лестничная площадка перед дверью квартиры была заполнена будто из воздуха сотканными людьми. Радостным, неостанавливающимся хороводом мелькали они вокруг, так, в кольце, ввели мастера слова в прихожую, освободили от шубы, проследовали за ним мимо спальни жены до кабинета, где усадили в рабочее кресло, которое заботливо передвинули в центр комнаты.

Потапнев наблюдал происходящее, пребывая в оцепенении, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Тем временем от все еще кружившейся каруселью группы отделился сухощавый, аскетического вида человек и направился к скованному неподвижностью литератору.

— Ты, конечно, уже не помнишь меня, — заговорил мужчина. — Я из самой первой твоей юношеской повести. Она была напечатана, только уже без меня, без главного ее героя. А ведь пока трудился над ней, ты, можно сказать, гордился Мной. Поверял мне самые задушевные свои мысли, самые заветные слова… И когда редактор велел тебе меня исправить, ты долго не соглашался. Но… Потом… Даже не знаю, что случилось. То ли тебе понадобились деньги. То ли стало обидно, что повесть написана и валяется в столе. Ты потихоньку начал меня видоизменять. Заставлял поступать так, как я никогда бы не смог. Я сопротивлялся. Ты настаивал. В конце концов ты предпочел выбросить меня из произведения совсем.