– Ну что, Анфисушка, про батьку-то слышно?
От слез девка уже икала, а теперь и краснеть начала – стыдно и за мачеху, и за себя. Но это хорошо, что краснела: стало быть, в себя приходила.
– Как там он сейчас? Бьется, поди, кровь проливает за царя-батюшку. Хорошо вам: всю жизнь будете гордиться. Воин!
Но и совсем доводить тоже ни к чему. Поправив поудобнее сползающую Глафиру – та в ответ снова застонала, а то уж напугала, притихнув – отец Василий продолжил:
– Помню, на рыбалку мы ходили в позату осень. Батька ваш, Пахом, еще прихожан пара-тройка, да мой Учи. Рыбищи тогда наловили! А пес Учи, Того – знаешь его? – тогда щенком был. Учи только начал с собой его брать. Вот твой батька достал из реки рыбину – величиной с бочку, право слово! – и на берег ее. И тут Того подкрался. Постоял, посмотрел, обнюхал так осторожно. Да как завизжит! И в лес. Учи аж побагровел весь, несмотря на черноту, да следом еще быстрее пса помчался. Изловил, приволок обратно, и давай костерить на своем наречии. Глаза горят, кулаком грозит… Думаешь, дедка-тунгус добрый? А вот не признала б ты его!
Девка, всхлипывая, смеялась.
– А Того что?
– А что Того? Сел, уши развесил, да знай себе скулит жалко. «Ай, шкура снимать!» – вопит Учи уже по-русски, и пес ему вторит воем.
– Ой! Излупил, поди?
– Да куда там… Часа не прошло – втихушку уже чесал да рыбой потчевал.
Анфиска вытащила тощую ручонку из руки отца Василия – принялась мачеху по плечу гладить.
– Ничо, ничо, не тревожься… Все хорошо, – сдавленно отозвалась та.
– Мамочка!
– Шшш… Тихо. Не плачь.
– Ты ж не помрешь, да?
– Нет, милая. Не помру.
Отец Василий вздохнул против воли.
Так доковыляли до лечебницы. Отец Василий занес Глафиру, на лавку уложил – и сам рядом бухнулся отдышаться. Анфиску за фельдшером Иваном послал – ноги уже не шли. Пятьдесят четыре года, не юноша.
– Эка невидаль – место занимать, – едва взглянув на роженицу, скривился фельдшер.
Поправил на носу очки, перевел недобрый взгляд на отца Василия.
И голос тоже груб – да только он не со зла.
Боялся Иван. Тяжела его доля. Доктор сбежал до разлива реки, второй фельдшер от тифа умер – остался на семитысячный город лишь Иван с тремя сестрами, а в лечебнице – ни шиша. Все на нужды армии, а тут не военный госпиталь: спасибо и за касторку, а на бинты пускали старые простыни.
– Первенец у нее. Ну, да ничего. Пойдем мы, Иван. Подумаешь, помрет –трое станут сиротами. Мир не без добрых людей – небось, прокормятся.
– У меня четверо помирают!
– Так и я о чем?
– Пусть полежит часок – операция у нас. Потом перенесем ее, если до тех пор не родит.
Анфиска осталась с Глафирой, а отец Василий взглянул на часы лечебницы – и едва не бегом бросился в церковь. Но по дороге вспомнил о том несчастном, что остался на берегу рядом с трупом кобылы. Остановился, развернулся – пошел в полицейскую управу.
Как полицмейстер уехал, та только и работала, что на словах. И без того там лишь десяток человек, а теперь, можно считать, что совсем никого. Гудели, не просыхая.
Отец Василий отчаялся объяснять, что надо бы тела унести. Взял со стола осоловелого полицейского клочок бумаги да карандаш и быстро нацарапал, кто и где с собой счеты свел.
– Как трезвый кто придет – передай, – велел, не особо надеясь, что и эти его слова будут услышаны.
Полицейский поднес дрожавшей рукой записку прямо к глазам, зевнул и вдруг заговорил вполне связно:
– Мертвецы, что ль? Так бы сразу и говорил. У нас тут как раз гостит сыщик настоящий, из сыска – вот он пусть поработает. Убиенные – то его забота, а тут – аж двое.
– Да какие… – начал было отец Василий, а потом рукой махнул. Пусть думают так, лишь бы позаботились о покойниках.
Чудом не опоздав, он провел вечерню без должного чувства, думая о суетном – о наводнении, о Глафире с ее младенцем, о Николке, о том, втором, в воде. Помянул про себя в молитве грешников.