Выбрать главу

Стамикам в форме огромных ледяных бродячих островов выходят на встречу и неровный бой так называемые «падуны» (они же «падежи», «отпадыми») — тоже ледяные горы, но высотою не больше восьми сажен, зато погруженные в воду корнями своими до 50 сажен. Падуны приходят из своих мест рождения, по всему вероятию, из громадных сибирских рек, во всяком случае они несомненно «отпадыми», оторвавшиеся от крутых речных берегов, от гор и возвышенностей. Насколько опасны сверкающие белизною, пленительные наружным видом, но коварные в деле ледяные поля-стамухи, настолько менее опасны эти падуны-горы, хотя они и страшнее видом и главное — ужасающим шумом и треском. Как будто засела там живая артиллерия и палит из пушек и одновременно из: мелкого ружья. То почуется живой базар: и гудит он и галдит. Это либо свищет ветер, влетающий порывами в промежутки льдин и ломающий звонкие, как стекло, сосульки, либо трещат самые горы и их выступы под нажимом клещей такого богатыря, как полярный мороз. От этого и не так страшна встреча судов с падунами, которые и в тёмное, и в туманное время дают знать о себе за несколько верст и при этом обыкновенно движутся очень медленно, так как глубоко погружены в воду и подчиняются лишь местным течениям, которые сильны на поверхности, но слабы на глубине. Запоздалое или зазевавшееся судно успеет повернуться, переставить паруса и уйти прочь, а, пожалуй, и пройти мимо под самой стенкой крикливого и хвастливого падуна...

Олени, выпряженные, пробивают копытцами намерзший снег, инстинктивно отыскивая под ним лакомую и единственную пищу свою — сочный и сытный белый мох. Проводник, сосредоточенно-молчаливый, обрубает топором ветвистый рог у одного оленя и вызывает этим меня на вопрос:

— Зачем ты это делаешь?

— Да, нишь, мешают: заплетает! — отвечает он резко и сердито.

— А лучше бы, по-моему, так оставил: красивей.

— И что красивей знамо, красивей, да, вишь, мешают: с другими сплетаются, опять же ёрку задевают по дороге.

— Сами ведь они на зиму-то сбивают их! — продолжал рассуждать проводник, как будто награждая себя за долгое, часовое молчание, во все то время, когда кормились привезшие нас на это мертвенное безлюдье олени.

Отрубленные рога брошены подле дороги. Окружающая нас бесприветная среда продолжает тяготить своим безлюдьем по-прежнему. Печора заметно успокаивается: отлив кончился, разломанный лед далеко отнесло вдаль, прибрежье мрачно чернеет от наступающих сумерек, которые казались бы глубокою, черною, волчьею ночью, если бы поразительная белизна снега не бросала от себя просвета на все видимое пространство. Чуть-чуть мерещился вдали огонек ближнего к нам выселка в две избы. Олени наши отдохнули, проводник удовлетворил своему желанию оставить одного из них без правого рога. Мы поехали назад.

Мороз крепчал и становился едва выносимым: то щипнет он лицо и заставит спрятать его под куколь совика, то пропустит холодную струю под теплый мех малицы и пробежит мелкими струйками по всему телу. Но ни малейшего ветра. К тому же и самый воздух как будто затыл сплошной ледяной массой, и страшно, и холодно. По-прежнему сосредоточенно-молчаливо, поталкивая друг друга в бок, бегут олени в неоглядную даль, расстилающуюся перед нами, и по-прежнему беспрестанно толкает проводник хареем то того в бок, зад или ногу, то другого, третьего и четвертого. На подорожной кочке тряхнет сильно и свалит в рыхлый, мягкий снег. Проводник при этом посоветует спустить ноги вниз и крепче держаться за ременную петельку и ничего не скажет, когда вывалит нас обоих, когда ляжет чунка наша набок и спутается веревочная упряжь.

Справа и слева, спереди и сзади опять залегает неоглядная снежная степь, на этот раз затененная довольно сильным мраком, который в одно мгновение покрыл все пространство доступное зрению, и, словно густой, темный флер, опустился на окольность. Вдруг мрак этот исчез, началось какое-то новое, сначала смутно понимаемое впечатление, потом как будто когда-то изведанное: - весь снег со сторон мгновенно покрылся сильно багровым, как будто занялось пожарное зарево, кровяным светом. Не прошло каких-нибудь пяти мгновений — все это слетело, снег продолжал светиться своим матово-белым светом.

Недолго, думалось мне, будет он белеться: вот обольет всю окольность лазуревым, зеленым, фиолетовым, всеми цветами красивой радуги, вот заиграют топазы, яхонты, изумруды...

Рисуются уж: дворцы в настроенном под общий лад воображении, как в волшебных сказках, пожалуй, даже, как в театральных «Армидах», «Фаустах»....

— Сполох играет! — давно уже и несколько раз повторял между тем проводник... — На Матке, сказывают старики наши, больно страшно сполохи играют, да и по деревням порато же сильные, В иную зиму все небо горит, столбы ходят да сталкиваются промеж себя, словно солдаты дерутся, а упадут — таково красиво станет! Эдак чаще! А что видишь теперь — так редко же, все больше кажут зарей дальной. Самые страшные в большой холод живут, и тогда словно света преставленье, и привычным мы нашим делом, а крепко пугаемся. На Матке-то, слышь, старики сказывают, трещит даже сполох-от, словно из ружей щелкает. Страшно, очень уж страшно! — рассуждал мой проводник на пути нашем в село Кую.

— Не так долят нас сполохи по зимам — это любопытно, с этим весело, — как вот по летам на Матке, когда проклятые горелые ча́ды* завяжутся. Просто сказать тебе, в сырую землю ложись и - гробовой доской накрывайся! — говорил мне тоже в куйской избе, на другой день по возвращении туда, мой вчерашний словоохотливый собеседник, старик Антипа Прокофьич.

Явился он, по обыкновению, веселым таким, по обыкновению подал мне руку, охотно сел, похвалил меня за поездку, находя, впрочем, в ней больше храбрости и решительности с моей стороны, чем чего-либо другого. Выпил чашку-другую чаю, закурил сигару (бывалый, начитанный, но не раскольник, помор, для забавы не прочь потешить себя этим зельем, выросшим, по их мнению, из головы евангельской блудницы) и продолжал обещанные рассказы о моржовом промысле на Новой Земле...

— Побежишь по весне на Матку, известно, сейчас думаешь: пронесет-де тебя туда и обратно благополучно — без большого барыша не вернешься. Такое уж сокровище земля эта! Прибежишь, ну, уж известно, сейчас Богу помолишься и сейчас озираться, все ли тут ладно: становище на полуденную ли сторону смотрит, изба есть ли. А есть изба — известно, всю ее оглядишь где промыло ее, расшатало за зиму-то — планочку приделаешь, окно мохом заткнешь — и пойдет она тебе в услугу на все лето. Там уже, известно, купеческих обрядов своих не соблюдаешь: все благо. И не умоешься в который день, Богу забудешь помолиться, выспишься, где приткнет тебя усталость, — все с рук сходит, все во душевное удовольствие. Надо быть, человек уж таким сотворен, что, куды ты его не сунь, везде найдется свое дело править. Так по мне! Не знаю, что твоя милость на это скажет?

— Ну, так вот и ладно! — продолжал он потом, после моего ответа, все тем же полушутливым, полувеселым тоном. Вот как там это мы все около себя-то обставим, как быть надо богатому хозяину — сейчас сети смотришь: которые для нерпы, для рыбы — гольцов. Опять же носки точить начинаем: это для моржей. Я тебе так и сказывать стану про них, как велел. Видал ты моржа живого?