Все, одним словом, по обыкновению, предвещало и впереди тот же неподкупно-радушный прием, с каким встречает русский человек всякое новое лицо — нежданного, потому, стало быть, еще более дорогого гостя.
Старик и в комнате продолжал суетиться: продолжал стаскивать совик, советовал поскорее сбросить с ног пимы и липты[114], тащил за рукава малицу, вытребовал снизу старшего сына, такого же рослого и плечистого богатыря, и велел ему весь этот тяжелый, неудобный, но зато страшно теплый самоедский наряд снести на печь и высушить.
— Чай, не свычно же твоей милости экую лопать-то на себе носить, тяжело, поди?
— Ничего, старичок, попривык!
— Тепла ведь, больно тепла, что баня! Озябли эдак руки-то — спустил рукава, да и прячь их куда хочешь: под мехом-то им и не зябко. Затем и рукава под мышками мешком, пошире делают. Мы вон малицу эту и по летам, почесть, не скидаем — все в ней.
— Надевать-то уж очень трудно, видишь, с полы надо, как стихарь. Распашные лучше по мне, а то чуть не задыхаешься!
— Да уж надевать, знамо, привычку надо: мы так, вон, просунем голову — и был таков! У вас ведь там, в Рассее-то, все, слышишь, распашные.
— Все распашные: тулупы, полушубки, шубы, шинели, пальто.
— В наших местах они не годятся: не устоят! У нас тянут ину пору такие холода, что нали руду носом гонит, а дышим, так все под ту же малицу, весь в нее прячешься и с носом, и с глазами: такие страшные холода стоят! А вот ведь без оленьего-то меху, что ты поделаешь?
— Теплый мех, старичок, очень теплый и мягкий такой, а, пожалуй, и не слишком тяжелый.
— Одно, вишь, в нем не хорошо: мокра не терпит: промочил ты его в коем месте, так и норови скорее высушить, а то подопреет мездра, и всю шерсть выпустит: не клеит, стало, не держит! Ну, и дух дает тоже...
— Шевелись же, ребятки, шевелись — давай самовар поскорее! — прикрикнул он на своих сыновей, из которых трое были налицо и тоже пришли посмотреть и поклониться новому, незнакомому человеку.
Явился самовар, против обыкновения довольно чистый и, по обыкновению, большой — ведра в полтора. Старик, предоставив старшему сыну распоряжаться чаем, сам скрылся и пришел уже в синей суконной сибирке, по-праздничному, и с бутылкой вина в руках.
— С холодку-то, ваше благородие, ромцу не хочешь ли? Способит. Из Норвеги возят наши поморы. Хорошее вино, не хваставшись молвить: из Слободы в редкую чиновники наезжают — хвалят.
Два сына явились между тем с тарелками, на которых насыпаны были общие поморскому краю угощения: на одной медовые пряники, на другой кедровые орехи, на третьей баранки.
Начались потчиванья, раза по два, по три, почти через каждые пять минут.
— Спасибо, будет! Взял уж: будет с меня!
— Бери, ваше благородие, не скупись: добра экого у нас много; у чердынцов, почесть, возами покупаем на целый год. Орешки-то, вон, эти на бездельи очень забавны. Дела-то ину пору нет, скламши-то руки сидеть несвычно: возьмешь, вон, этих орешков — щелкаешь их помаленьку, ан словно и дело делаешь, а время и идет тебе не в примету. Прекрасная забава!
Началось угощение чаем, густым, как пиво; но старик не с того начал:
— Садись, ваше благородие, вон, под образа-то, сделай милость!
— Спасибо, старик, все ведь равно: мне ловко и здесь!
— Нет уж, сделай милость, садись в передний угол, не обидь!
— Не хлопочи, старик, и здесь также хорошо: стакан есть куда поставить...
— Нет, да уж ты не обессудь нашу глупость: садись в большое место — гость ведь... У нас, твоя милость, таков уж из веков обычай, коли и поп туда засел, да нежданный гость пришел на ту пору — мы и попа выдвинем. Нежданный гость — почестей гость! Да что это я твою милость не спрошу, как тебя величать-то? Благородный ты или высокоблагородный?
— Все равно, старик, как хочешь.
— Нет уж, коли есть разнота это, пошто не по-нашему?
— Имя ведь есть у меня, а то зачем нам чиниться: в гостях ведь я у тебя, не следственные допросы отбираю?
— Да ведь, как кому? Новой (иной) вон и обижается, коли не чином его взвеличаешь — оговаривают. Так уж и зовем всех высокоблагородными — и не обижаются. Как же имячко-то твое святое?
— Сергей, старичок!
— Слышь, Мишутка, поищи-ко там у меня в акафистах акафист Сергию Радонежскому, да положь там к божнице! — обратился он к одному из сыновей и потом ко мне:
— Ужо на молитву к ночи встану: прочитаю. Его, стало, святыми молитвами мне Бог ноне гостя послал, он вымолил...
— Когда именинник-то бываешь: по лету а ли по осени? Родился-то на этот день али пораньше? Тропарь... постой тропарь-то ему как! Да: «Иже добродетелей подвижник, яко истинный воин Христа Бога»... знаю. Да великий был постник, великий подвижник и воин по Бозе: еще был в чреве матерне три раза проглаголал в церкви, по рождении в пятки и среды не вкушал матернего молока в знак великого своего постничества, от мира бегал и в пустыне водворихся, чаях Бога спасающего от малодушия и бури житейские, — продолжал, как бы про себя, рассуждать старик подтверждая то мнение, которое составилось о нем и в ближних и дальних местах печорского края. Говорили, что старик читает много и знает много, что такого книжника не найти нигде во всем Архангельском краю, что он самый сведущий из той семьи стариков, почти вымершей в настоящее время, которая, состоя при Соловецком монастыре, в обязанности штатных служителей, знала церковный устав лучше монахов, образовывала клиросный хор. К опытности этого старика обращался первый архимандрит, составивший певческий хор из монашествующей братии, до того не участвовавшей на клиросе. Но главное, что особенно могло влечь к беседе со стариком, это именно то, что он знал много о старине Архангельского края, тщательно собирал и берег как зеницу ока старину эту и в памятниках письменности: в старинных грамотах, сказаниях, книгах — и был обладателем единственной библиографической диковинки, о которой ходили какие-то смутные слухи. Старик показывал ее только коротким и близким землякам, но прятал от всякого незнакомого, чужого глаза. Все предвозвестия были, вообще, неблагоприятны. Личной опыт был тоже не на стороне успеха в настоящем деле: архангельский люд уже осмотренной западной части губернии доказал на деле какую-то замкнутость и поразительную скрытность в сообщении пустейших даже сведений о своем житье-бытье. На все вопросы у всех был один ответ: «Страна наша самая украйная, у край моря сидим; люди мы темные, дураки, грамоте и маракует кто, так и то через пень в колоду; рыбку вон сетями разными промышляем; тоже опять суденушки строим, а то мы люди темные, какие уж мы люди — самые заброшенные; никакого начальства большого не видим, рыбку вот ловим, суденушки строим...»
114
Пимы — сапоги, а липты — чулки из оленьего меха, преимущественно из камусины или шкуры, снятой с оленьих ног.