Выбрать главу

Апрель («Набухли почки верб, и перелески…»)

Набухли почки верб, и перелески в проталинах давным-давно цветут. Озябших трав подснежный изумруд и неба синь так вдохновенно-резки!
Теплеет солнце, гуще занавески отмерзших рощ. И лютик тут как тут, и над черемухой пчелиный гуд, и жаворонок вьется в горнем блеске.
День целый птичий гам. Уж возле гнезд щеглы, чижи, малиновки запели. Щебечут ласточки, скворец и дрозд трещат… И соловьи при свете звезд, неискушенные еще в апреле, порой и невпопад заводят трели.

Май («Я был на кладбище. И там весна…»)

Я был на кладбище. И там весна: ирис, жасмин, сирени белой дымы, и ландышем (цветок ее любимый) весенняя могила убрана.
Стрекозы легкие носились мимо и золотом звенела тишина… Здесь, под крестом берестовым, она уснула навсегда, непостижимо.
Я помню все. Но ты, забыла ль ты, не отданная мне ревнивым раем, любовь мою и слезы и мечты, отцветшие когда-то вместе с маем? И мне в ответ могильные цветы: — Мы любим, оттого что умираем.

Послесловие («Все призрачно в дыму отшедших дней…»)

Все призрачно в дыму отшедших дней, но, Боже мой, как безнадежно-явно! И быль, и сон — давно и так недавно. Тем сладостнее «вспомнить и больней…
О, как жива моя тоска по ней, еще вчера и близкой, и державной, и вот — чужой, безрадостной, бесславной, покорно тонущей в крови своей.
Россия, Русь! Тебе ли роковая, предвещанная гибель суждена? Или стоишь у врат, еще не зная? Тяжка пред Господом твоя вина, — слепая, страшная, но все — живая и все любимая, навек одна.

Ржевница. 1920

СКЕЛЕ

Был пасмурный февраль, всходила чуть трава, белели в порослях подснежники лесные, пустынный вечер гас и золотил едва крутые скаты гор и тучи дождевые. Местами на камнях весенний таял лед, и было холодно. Шумел поток в ущелье. Измаянный тщетой томительных невзгод, не радуясь весне, я брел на новоселье. Куда? Не все ль равно! Я шел вперед, вперед, к мешку дорожному приучивая спину, туда, где не было южнобережных вод, через Шайтан-Мердвен в Байдарскую долину. Без цели, наугад — скорей, куда-нибудь! Дубы корявые, ободранные буки, как злые нищие, мне преграждали путь, шипы кустарников кололи больно руки. Все выше между скал обрывистых тропа. Вот — перевал, и вниз кремнистая дорога, и снова хилый лес и камни и толпа коряг обугленных, черневших так убого… И вдруг — о, волшебство! — передо мной простор, согретый ласковым, лучисто-нежным югом, и в золоте зари чуть видимый узор холмов, раскинутых широким полукругом… Как хорошо… О, нет, нет никогда во сне простор не грезился чудесней и безбрежней, и Божья красота не улыбалась мне спокойнее, добрей, блаженно-безмятежней!
Прохладная изба. Из окон вдовий двор, — колодезь, клумбы роз, табачные сараи, соседок за стеной нерусский разговор, индюшек и гусей рассыпанные стаи… Все, все отрадно здесь, милей день ото дня: оладьи на обед и к ужину султанка, и эта пасека у ветхого плетня, и хлопотливая красавица гречанка, — ее рассказ о том, как нынче трудно ей управиться одной с работой деревенской, и выводок пяти подростков-дочерей, смущающих меня задумчивостью женской…
Страдою полон день. С утра и млад и стар в чаирах боронит и поливает гряды. Не умолкает скрип нагруженных мажар, свершаются труды, как тихие обряды. Не налюбуешься! По заросли брожу — все тропы исходил. В Узундже и Саватке друзей моих, татар, я навещать хожу: люблю наряды их и гордые повадки, неторопливый пляс на свадебных пирах и верность древнюю гостеприимства праву, «селямы» важные и в сакле, на коврах — степенный разговор и кофий по уставу.