Выбрать главу

А труд - это жизнь, а жизнь - ее разве только в казармах разумно подчинять одной воле. Человек, имеющий дело с землей, не может быть скован, и мы должны думать, думать и думать об этом. Земля обесплодеет можно восстановить, а человеческая душа? Ее удобрениями не подкормишь. Да что, да первый ли раз говорим об этом? - заметил Парфен. - Вот, читал? - И он, потянувшись, взял со стола небольшую, в мягкой обложке книгу и подал Лукину.

Это былп записки известного в области председателя колхоза, выпущенные отдельной книгой.

- Да, видел, - сказал Лукпн, не читавший этой кпиги, а только листавший ее (по тому укоренившемуся автоматизму: "А что может быть в пей, кроме прописных истин?").

- Он тоже говорит про хлеб, - уточнил Парфен.

- Хлеб, хлеб, хлеб, - несколько раз повторил Лукип и, поднявшись, опять принялся ходить за сппной Парфена.

- И мясо, и молоко, и картофель, - перечислил Парфен.

- Да, и мясо, и молоко, и картофель, а как ты хотел? - приостановившись за спиной зеленолужского председателя, произнес он с раздражением. Ему не нравилось, что его не понимали.

С минуту подождав, не скажет ли зелеполужскпй председатель еще что-либо, и успокоившись за это выкроенное для себя время, Лукин затем вновь и уже тоном, исключающим возражения, заговорил о том, что партийному человеку, тем более руководителю хозяйства, не к лицу прикрываться общими рассуждениями, если даже рассуждения эти о смысле жизни.

- Смысл жизни у нас один, мы строим социалистическое общество, вот и весь смысл, - уточнил он, искренне полагая, что нет ничего конкретнее этого. - Давай прикинем наши возможности и согласуем общую точку зрения. Московское начальство, оно же спросит, что м ы думаем и готовы ли повторить эксперимент.

- Ты ужинал? - спросил Парфен, молча выслушавший Лукина. - Пойдем ко мне, там, за столом, и обсудим.

- Что ж, пойдем, - согласился Лукин.

Дом Парфена был недалеко от правления, и они, выйдя на середину улицы, где был асфальт, размеренным шагом отправились пешком. Лукин, возбужденный своим наступательным, какой только что вел, разговором, опять начал было развивать мысли о хлебе, то есть о том конкретном, как уточнил он, что было потребностью дня, а не поисками и мечтой о будущем, но оттого ли, что Парфен не отвечал и даже не поворачивал голову в его сторону и вместо привычной кабинетной обстановки со столами, шкафом и стульями и электрическим освещением была только ночная деревенская улица с вросшими будто бы в землю по обе стороны ее (как это обычно кажется в темноте) избами и фонарями на столбах, отстоявшими друг от друга настолько, что от одного освещенного желтого пятна к следующему надо проходить через глухое темное пространство, - от этой ли перемены обстановки, повлиявшей на перемену настроения, или просто оттого, что в окружении естественной красоты всякая назидательность всегда кажется фальшью, мысли его оборвались, голос смолк, и он, как и Парфен, остаток пути шел молча, прислушиваясь к деревенской тишине и возникавшим в душе чувствам.

XII

За ужином они опять говорили об эксперименте, и Парфен уже не возражал Лукину. Он готов был подобрать людей, чтобы повторить дело, потому что стоящее, как подтвердил он, сомневаясь лишь в том, что это ли интересует Москву.

- Вот над чем надо подумать, - сказал он, когда они после ужина вышли на крыльцо, чтобы подышать свежим ночным воздухом.

- Думал, - ответил Лукин. - Главное, ни телеграммы, ни письма. Звонок из обкома, потом из Москвы.

- Но вопрос-то как ставился?

- Вопрос ставился так: все! Все, что связано с экспериментом.

- Там, где все, там либо ничего, либо ищи подоплеку.

- Может, и так, а может, и не так. Нельзя жить с недоверием. Одно делаем, так что - будем засучивать рукава.

- Куда деться, засучим. Только мне уж, наверное, в последний раз.

- В последний не в последний, а никто к нам не придет устраивать нашу жизнь. Люди всегда достойны того, что они имеют, мудро кто-то сказал. А хочешь большего, засучивай рукава, просто и ясно.

- Когда еще говорили: каковы сами, таковы и сани, - подтвердил Парфен. - А выходит, мудрость эта будто бы и не про нас.

...Сопровождаемый партийным секретарем колхоза и председателем, Лукин утром еще раз осмотрел хозяйство, поговорил с бригадирами и активистами и, позвонив в Мценск Зине и сказав, чтобы ждала к обеду, в самом хорошем расположении духа выехал из Зеленолужского. Он как будто снял с себя то, что связывало его, и получил свободу действий. "Можем, все можем, когда захотим, - думал он о Парфене (противоположное своему вчерашнему впечатлению и мыслям о нем). - Хитер, умеет словчить, но - коренник, коренник". Он вспомнил, что Парфен Калинкин был выдвиженцем и любимцем Сухогрудова; и тут же, по той цепочке связи, по которой всегда возникает нужное прошлое, вспомнил и о самом Сухогрудове и спорах с ним. "Лежит теперь на краю своей родной Поляновки... А я так и не выбрался посмотреть, что там родные соорудили. Какой-то грандиозный памятник, как мне говорили", - сейчас же, вслед за воспоминаниями о самом Сухогрудове, пришло в голову Лукину. Он тогда же хотел съездить и посмотреть, но что-то помешало; потом не было времени, потом просто забывал, даже когда проезжал через Поляновку.

"Не заехать ли? - подумал он. - Время есть".

Он посмотрел на часы и сказал шоферу, чтобы сворачивал на Поляновку.

- Крюк большой, Иван Афанасьевич, - попытался было возразить шофер.

- А позволим-ка мы себе этот крюк, а? - И, проговорив это, Лукин снова погрузился в размышления.

Кладбище, на котором был похоронен старый Сухогрудов, располагалось, как и все кладбища, на взгорье за деревней, если ехать из Мценска. Но Лукин подъезжал с противоположной стороны и попадал на кладбище прежде, чем попадал в теперешнюю, в несколько дворов, бесперспективную и умиравшую Поляновку. Попросив шофера подъехать поближе к полуистлевшим кладбищенским воротам, Лукин вылез из машины и, весело сощурясь на солнце, лившееся с ясного июньского неба, на зелень хлебов, сейчас же открывшуюся с возвышения (хлеба подступали под самое кладбище и будто сдавливали его), и на сочное буйство трав вокруг могильных холмиков и на них, направился легкой веселой походкой к центру, где покоился прах бывшего тестя и оппонента по взглядам на развитие деревни. Когда Лукин спустя год после похорон приезжал сюда, на могиле старого Сухогрудова стоял только кустарно сваренный из углового железа обелиск со звездой. Помня это (хотя он приехал теперь увидеть другое), Лукин невольно искал глазами обелиск; по его не было, а то, что возвышалось на месте обелиска, заставило на минуту остановиться Лукина. В центре ажурной металлической ограды, только что будто выкрашенной и отдававшей новизной, он увидел массивное гранитное надгробие, в ногах которого возвышалась мраморная плпта с надписью и барельефом покойного. Мрамор светился розовыми прожилками и казался живым, и Лукин сразу же почувствовал это. Он вошел в открытые дверцы ограды и опять остановился, пораженный уже не мраморной плитой с барельефом, а букетом красных и желтых роз, кем-то положенных на могилу. "Кем же?" поспешно спросил себя Лукин. Только что разговаривавший с Парфеном об эксперименте, то есть о возможности обновления деревенской жизни; только что чувствовавший себя победителем в давнем и заочном уже теперь сшуре с Сухогрудовым, Лукин ощутил, что прошлое то было живо и напоминало о себе. Он почувствовал (как, видимо, чувствует лошадь, осаживаемая на скаку), будто его схватили за руку, и хотят придержать, и он настороженно оглянулся вокруг себя.

На лбу и шее его проступил пот, он вытер его и наклонился к цветам. Лепестки роз, казалось, были еще в росе, и на граните под ними виднелось расплывшееся пятно сырости.

Лукин обошел надгробие и снова остановился возле цветов.

"Видимо, родные, - подумал он, успокаивая себя. - Ксения или Степанида, они ведь живы". Бессознательно поправив цветы в букете и с минуту постояв еще, он затем надел шляпу и хотел было идти, когда на тропинке перед собой увидел двух подходивших к нему людей - мужчину и женщину. Это были Дементий и Галина, накануне днем приехавшие из Москвы, чтобы навестить могилу отца. Онп уже были здесь, оставили цветы и ходили в деревню к заколоченному дому; и, возвращаясь в Курчавино, решили вновь пройти через кладбище, то есть той же дорогой, какой шли сюда.

Дементпй, нисколько не изменившийся с тех пор, как Лукин в последний раз в дни похорон Арсения видел его, воскликнув: