Выбрать главу

Но в то время как одни судьбы более или менее соединялись с общим движением, другие (как семейные дела Галины, Арсения, Наташи), казалось многим, не только не имели никакой связи с этим общим движением, но и не могли иметь в силу уже того положения, что истоком их (как считали эти многие) было не социальное, а нравственное начало. «Да он всегда был неуживчив и не знал, чего хочет», — сказал Лусо об Арсении, отводя глаза, как только стало известно в институте о поступке его. Слова были произнесены первые попавшиеся, но по смыслу, заключенному в них, Лусо сейчас же почувствовал, что можно было таким образом обвинить только Арсения и не затронуть интересы коллектива, то есть интересы самого Лусо (как он думал о себе и о коллективе); и он стал припоминать затем случаи, когда Арсений кому-то что-то возразил или отказался от чего-то, что должно было только подтвердить это дурное мнение о нем. Лусо, опуская глаза, говорил противоположное тому, что обычно говорил об Арсении прежде; и, как это всегда бывает в таких случаях, большинство на факультете лишь повторяло то, что говорилось начальством. Мнение, какое было у всех об Арсении, было забыто, а всплыли на поверхность лишь его развод с Галиной и женитьба на Наташе; и по этому-то разводу и женитьбе выводился теперь его моральный, вернее, аморальный облик. Лишь немногие были не согласны с таким мнением, но эти немногие выражали свое несогласие только тем, что молчали или пожимали плечами, и точно так же, как и согласные, выстроившись все по одну сторону черты, за которой не могли быть затронуты ничьи интересы, выжидательно наблюдали, чем закончится дело. «Мы знали, мы чувствовали», — между тем, выражая уже будто мнение коллектива, говорил Лусо. Он знал, что желающих занять его место — место декана — было среди коллег вполне достаточно и что были среди них и такие, которые не прочь подставить ножку, чтобы самим выдвинуться вперед; и чем больше он теперь думал над этим, тем энергичнее, как единственно спасительное для себя, поддерживал мнение о неуживчивости и дурном характере Арсения. «Может быть, здесь даже что-то патологическое», — добавлял он, чтобы совсем отделить Арсения от той нормальной (и единственно правильной, как он полагал) жизни, какою жил сам и жили, казалось ему, все другие вокруг него.

Известный адвокат Кошелев, никоим образом не связанный ни с профессором Лусо, ни с его коллегами по институту и взявшийся за дело Арсения из того только профессионального интереса, что в этом деле было на чем проявить себя и подкрепить тем свою адвокатскую славу, первое, что сказал после ознакомления с делом, что ключ к пониманию всего лежит в нравственных истоках. «Вот то, что извечно заключено в чувствах человека, — со свойственным ему внешним спокойствием, за которым, однако, ясно слышно было волнующее предчувствие открытия, сказал он. — Заключено в любви, в ненависти, в этих понятиях, которые человечество исследует на протяжении всей своей истории и в исследовании которых, в сущности, ни на сантиметр еще не продвинулось вперед». И он сначала вышагивал по своему адвокатскому кабинету, потирая руки, а затем вышагивал дома, удивляя жену и детей необычно возбужденным настроением, и предстоящий процесс по делу Арсения (в том первоначальном виде, как он рисовался Николаю Николаевичу после поверхностного ознакомления с делом) — процесс этот виделся ему как оголенный срез именно этих человеческих чувств, до которых без определенного сознания болезненности их нельзя притрагиваться никому. «Такое могло случиться и сто и двести лет назад, в любом веке», — думал он, снова и снова находя весь главный интерес дела именно в том, что сталкивался с категорией людских поступков, которые одинаково могут совершаться в любых социальных условиях; и он был настолько убежден в этом (припоминая известные в прошлом процессы в различных странах), что если и думал о конкретных обстоятельствах дела, что можно было в нем назвать социальною причиной, то лишь в той связи, что обстоятельства эти доказывали ему, что он прав и что иначе и нельзя подходить к делу. Он видел поступок Арсения в очищенном виде, в каком поступок этот мог быть оправдан, и видел себя, как преподнесет этот поступок (то есть убийство, в чем и заключена была изюминка) в этом именно очищенном виде и убедит всех. «Но так ли все верно?» — говорил в нем второй голос, приглушаемый этой предстоящей минутою торжества; и этот второй голос, как ни был он подавляем в сознании Кошелева, заставлял его снова вчитываться в дело Арсения и производил то лекарственное действие, как глоток воды на взволнованного, разгорячившегося человека. «И все-таки тут дело нравственного порядка, и только нравственного», — говорил себе Кошелев, в то время как та цепочка социальных проблем, за которую он должен был взяться, он профессиональным чутьем чувствовал, могла только осложнить и запутать все.