Выбрать главу

— А где же мое мороженое? — спросил он.

Перед ним стояла пустая хрустальная тарелочка; но следы сливок на ее дне и на чайной ложке свидетельствовали, что мороженое было тут, да съедено.

— Вот что значит витать в поднебесьи! — сказал Гоголь, с наслаждением гастронома прихлебывая ложечкой с собственной тарелочки полурастаявшее мороженое. — Сам же ведь давеча скушал.

— Кто? Я?

— Смотрите-ка, господа, он уже забыл! Эх ты, Возвышенный!

— Конечно, сам скушал! — подтвердил Мишенька Орлай, и остальная «мелюзга» с веселым смехом дружно его поддержала: — Конечно, сам!

«Возвышенный» свирепо на них покосился и с гордо-обиженным видом молча присел за свою пустую тарелочку.

— Эк ведь надулся, как мышь на крупу, — сказал Гоголь и украдкой подал знак слуге, чтобы тот угостил опять мороженым обделенного.

Между тем у взрослых речь перешла на театральные представления воспитанников, и профессор Никольский сообщил тут хозяину, что у него, Никольского, в примете на сегодняшний день поставить некую трагедию северного Расина — Сумарокова: «Синава и Трувора» или «Дмитрия Самозванца», что и роли у него были уже намечены для старших пансионеров, да вот, к прискорбию, со стороны некоторых коллег встретилось непреоборимое противоборство.

— А жаль, — отозвался Орлай. — Подобное развлечение среди учебных занятий даже полезно, ибо освежает молодые головы. Кроме того, домашние спектакли делают молодых людей несомненно развязнее…

— Даже чересчур! — вмешался в разговор профессор Билевич. — Вон Гоголь-Яновский на прошлой масленице играл, помнится, Еремеевну в «Недоросле», да с тех пор и на уроках ведет себя Еремеевной.

Всем присутствующим, видно, припомнилась игра Гоголя-Еремеевны в комедии Фонвизина, потому что на губах взрослых появилась улыбка, а между гимназистами послышался смех. Сам же Гоголь, при всей хваленой развязности на сцене и в классе, сделавшись здесь предметом общего внимания, застенчиво потупился.

— Дайте им играть трагических героев, так они, может быть, и на деле станут вести себя героями, — шутливо заметил Ландражен.

— И вправду, Иван Семенович! — подхватил Кукольник, который успел уже ободриться и, как свой почти человек в доме директора, позволял себе иногда вмешиваться в беседу взрослых. — Разрешите нам опять играть на масленой! Заместо классных досок, мы соорудили бы уже настоящие кулисы и поставили бы настоящую классическую трагедию Озерова или Державина.

— Озеров и Державин, милый мой, еще не подлинные классики, не боги, а полубоги российского Парнаса, — поправил Никольский.

— Но озеровский «Эдип в Афинах», Парфений Иванович, разве не классическая пьеса?

— Гм… пьеса изряднехонькая, но лишь полуклассическая. Да и кому же из вас, юнцов, была бы по плечу ответственная роль самого Эдипа?

— А хоть бы Базили: он у нас ведь коренной грек и перечитал в оригинале чуть не всех греческих авторов. Ты, Базили, сыграл бы ведь Эдипа?

— Отчего не сыграть, — отозвался Базили. — Но дозволят ли нам вообще играть?

Между господами педагогами поднялись оживленные прения: допускать ли опять театральные представления в стенах гимназии, так как еще задолго до спектакля молодые актеры за повторением ролей забывают повторять уроки. Но, благодаря вкусным и обильным яствам и питиям, настроение большинства оказалось настолько благодушным, что вопрос был разрешен утвердительно. «Коронной» пьесой был окончательно назначен озеровский «Эдип», а после него, по предложению Орлая, ради практики воспитанников в иностранных языках, положено было поставить по одной небольшой немецкой и французской комедии или водевилю; выбор их предоставлялся профессорам этих языков, а режиссерство — Кукольнику, говорившему свободно на обоих языках.

— В сию статью я не мешаюсь, — сказал Никольский, пожимая плечами. — Но нашей российской пьесы, молодой человек, я не могу вам доверить, как не доверяю вашим собственным виршам.

— А кстати, Парфений Иванович, — с улыбкой заметил тут Орлай: — ведь у нас появился здесь еще второй стихотворец.

— Кто такой?

— А вон Гоголь-Яновский. Николай Васильевич! Прочтите-ка нам теперь ваши «Две рыбки».

Гоголь, уверенный, что директор давным-давно забыл уже про его балладу, и очень довольный, что избегнет таким образом беспощадной критики Парфения Ивановича, был застигнут врасплох.

— Увольте, Иван Семенович… — смущенно пробормотал он.

— Да баллада ведь с вами?

— Да… то есть, нет…

— Нечего вам кобениться, как упрямый жеребенок! — вмешался Парфений Иванович. — Мы все тут и без того знаем, что баллада ваша из рук вон плоха. Но чем плоше, тем лучше: и нам-то веселее, и вам здоровее; как осмеют вас всенародно, так узнаете, по крайности, цену своему непризванному стихотворству.