Постоянными товарищами по играм для него стали его брат-погодок Иван и родившаяся еще годом позже сестра Мария.
Сведения о том, как развивался ребенок, противоречивы: одни пишут, что он уже в три года складывал слова из нарисованных букв, а сам Гоголь в разговоре с товарищем признался, что до трех лет он вообще не разговаривал: «…ведь нас не очень много занимали; нет, зачем. Все дело в том, чтобы заохотить ребенка учиться, а уж там и не заботиться. Я долго не говорил, до трех лет».
Однако в пятилетнем возрасте мальчик принялся слагать стихи. У родных его занятие интереса не вызывало, но как-то в доме Гоголей-Яновских гостил знаменитый в те годы литератор Василий Васильевич Капнист. Он обратил внимание, что маленький Никоша сидит за столом, грызет гусиное перо и глубокомысленно морщит лобик, что-то записывая. Капнист сумел уговорить мальчика прочесть ему свое произведение – тихо, на ушко, обещав никому не говорить. Обещание он сдержал наполовину: о содержании услышанного никому не рассказал, но объявил родителям, что у ребенка есть талант и надо бы ему хорошего учителя и непременно христианина. Отец Гоголя принял услышанное к сведению и нанял своим сыновьям первого учителя – какого-то семинариста из Полтавы.
Однако долгое время Никоша не любил ходить в церковь, он просто подчинялся, когда его туда водили. «Я крестился потому, что видел, что все крестятся», – вспоминал Гоголь, а пение дьячков казалось ему и вовсе «противным». Но однажды все переменилось: как-то, беседуя с матерью, он попросил ее рассказать о Страшном суде. Мария просьбу исполнила: «…Вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказывали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли», – вспоминал Гоголь.
А еще порой, ездя куда-нибудь с сыновьями, Василий Афанасьевич задавал им в пути темы для стихотворных импровизаций: например – «солнце», «степь», «небеса». Ответы Никоши всегда отличались находчивостью и оригинальностью.
И все же Никоша отличался от большинства своих сверстников. Мать Гоголя беспокоила нелюбовь ее старшего сына к шумному обществу. Он всегда выглядел серьезным и задумчивым. Играм со сверстниками он предпочитал рукоделие, которое больше пристало бы девочке. Так, маленький Никоша любит ткать. Нет, конечно, не большие полотна, а узорные пояски на «гребешке», или правильнее – на бердышке. Так называлось небольшое – не шире 10 см – приспособление, напоминающее два составленных друг к другу гребня. В зубьях посередине просверливались дырочки, и нити основы – обычно ей служил шерстяной гарус – продевались через эти дырочки и между зубьями. Нити утка пронизывались между ними, образуя красивый узор. Это ткачество считалось очень простым, часто нитки продевали просто вручную, не используя деревянный уток, а результат обычно бывал хорош. Такими поясками сельские жители подпоясывали вышиванки, свитки[3], их дарили на память, в знак дружбы или нежных чувств.
Мальчик и смерть
Эмоциональное восприятие жизни у мальчика Гоголя было очень неровным: обычно он на все «глядел бесстрастными глазами», но потом какое-то яркое впечатление пробивало эту броню, причиняя ребенку почти физические страдания. Реакция мальчика на эту боль могла быть не вполне адекватной и даже злобной.
Образ кошки как воплощения злых сил часто встречается в творчестве Гоголя. Вот, например, отрывок из повести «Майская ночь, или Утопленница»: «Глядит: страшная черная кошка крадется к ней; шерсть на ней горит, и железные когти стучат по полу. В испуге вскочила она на лавку, – кошка за нею. Перепрыгнула на лежанку, – кошка и туда, и вдруг бросилась к ней на шею и душит ее. С криком оторвавши от себя, кинула ее на пол; опять крадется страшная кошка. Тоска ее взяла. На стене висела отцовская сабля. Схватила ее и бряк по полу – лапа с железными когтями отскочила, и кошка с визгом пропала в темном углу».
Основой для литературных фантазий послужил действительный и довольно жестокий эпизод из детства писателя. Уже взрослым человеком он как-то рассказал своей подруге, светской львице Александре Осиповне Смирновой-Россет, как в детстве утопил кошку.
«Было мне лет пять. Я сидел один в Васильевке. Отец и мать ушли. Оставалась со мною одна старуха няня, да и она куда-то отлучилась. Спускались сумерки. Я прижался к уголку дивана и среди полной тишины прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов. В ушах шумело, что-то надвигалось и уходило куда-то. Верите ли, – мне тогда уже казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность. Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я видел, как она, мяукая, осторожно кралась ко мне. Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, а мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, и зеленые глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене. «Киса, киса», – пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд и несколько раз, когда она старалась выплыть и выйти на берег, отталкивал ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же время чувствовал какое-то удовлетворение, может быть, месть за то, что она меня испугала. Но когда она утонула и последние круги на воде разбежались – водворились полный покой и тишина, – мне вдруг стало ужасно жалко «кисы». Я почувствовал угрызения совести. Мне казалось, что я утопил человека. Я страшно плакал и успокоился только тогда, когда отец, которому я признался в поступке своем, меня высек».