Разрыв между действительностью и идеальным превращался в пропасть. Отсюда и обостряющееся чувство несоответствия между низменным и высоким в человеке.
А. О. Смирнова рассказывает о Гоголе:
В Сикстинской капелле мы с ним любовались картиной страшного суда. Одного грешника тянуло то к небу, то в ад. Видны были усилия испытания. Вверху улыбались ему ангелы, а внизу его — чертенята со скрежетом зубов. «Тут история тайн души» — говорил Гоголь. — «Всякий из нас раз сто в день то подлец, то ангел».
Когда низкую действительность с идеальным миром не могут примирить земными средствами, тогда прибегают к средствам «потусторонним». Отсюда — «душевное дело» Гоголя. Понимая, что как художник он отрицает старую самодержавно-крепостную и «мануфактурную» Россию, Гоголь решает в продолжении «Мертвых душ» дать положительное. Но дать это положительное можно, по его мнению, только предварительно воспитав себя в религиозном духе. Надо убить в себе чувственного человека, в пользу человека духовного. Он отказывается от театра: там господствует комическое, смешное, грешное. «Помните себе хорошенько, — предупреждает он Щепкина, посылая ему отрывки из уничтоженной комедии „Владимир третьей степени“, — что уж от меня больше ничего не дождетесь: я могу и не буду писать ничего для театра». Усиливается аскетизм. Дают о себе знать и болезненные припадки, тоска. Гоголю кажется, что от них избавляет обращение к богу. «Милая чувственность» замирает. «Попы интереснее всяких колизеев», признается Гоголь Аксакову. Он делается все более молчаливым и сосредоточенным. Чижов вспоминает: «Общий характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. „Вот“, — говорит: „с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе Господнем“.
И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал:
„Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу“»[23].
Данилевскому Гоголь писал:
«Мне все равно, в Италии ли я, или я в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии».
«Я уже давно отстал от того, чтобы наслаждаться природою», — подтверждает он Смирновой.
Душу заполняет нечто схимническое. Гоголю хочется создать «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа». Но «плотное и сущное» создается, когда художник любит «естество», наглядность, когда он полными пригоршнями черпает из «сущного». Однако русская действительность, царство уродов отвращали писателя от этого сущного в заумный мир.
Гоголь убивал в себе художника.
Житейское претит теперь Гоголю. Он просит Аксакова, Шевырева и Погодина освободить его от практических дел, взять на себя издание книг и снабжать его необходимыми для пропитания и работы деньгами. Друзья выражают согласие. Гоголь объясняет им:
«Голова моя так странно устроена, что иногда мне вдруг нужно пронестись несколько сот верст и пролететь расстояние для того, чтоб менять одно впечатление другим, уяснить духовный взор и быть в силах обхватить и обратить в одно то, что мне нужно». (II, стр. 267.) «Мне предстоят глухие уединения, дальние отлучения». Его спрашивают, подвигается ли вперед вторая часть «Мертвых душ». Он отвечает, что это не блин, который можно испечь. «Загляни в жизнеописание сколько-нибудь знаменитого автора, или даже хотя замечательного: что ему стоила большая обдуманная вещь, которой он отдал всего себя и сколько времени заняла? Всю жизнь ни больше, ни меньше». (Прокоповичу, Мюнхен, 1843 год, 28 мая.) Он уже сообщает, что вторая часть даже и не написана и раньше двух лет не появится в печати.
Надо жить внутренней жизнью; но что же такое внутренняя жизнь?
«Внутреннею жизнью я понимаю ту жизнь, когда человек уже не идет своими впечатлениями, когда не идет отведывать уже известной ему жизни, но когда сквозь все видит одну пристань и берег — бога…» (Данилевскому, 1843 год, 20 июня.)
Но если так, то «внутренний человек» попадает как бы в тюрьму: он живет, не получая притока свежих впечатлений. И Гоголь все больше и больше начинает жить жизнью узника, добровольно заключившего себя в одиночную камеру. Его письма делаются монотонными. Почти совсем не вспыхивает шутка, не звучит смех. Вместо них — наставления, покаянный тон, сокрушения о грехах, молитвы, пророчества. Гоголь не поверяет больше человеческому уму: «Ум наш дрянь и не в силах даже оценить и постигнуть подобного нам человека».