Хотя желание молодого попечителя было выражено в форме просьбы, но Иван Семенович хорошо понял, что это – приказание, против которого прекословить не приходится. И «пытка» была сокращена с полутора недель до трех дней.
В латинской словесности Любич-Романович действительно отличился: на задаваемые ему как профессором, так и директором, классиком по-латыни, вопросы он отвечал точно так же свободно на языке древних римлян и, прочтя вслух открытую попечителем наугад страницу истории Тацита, без запинки пересказал прочтенное по-латыни же своими словами.
На экзамене всеобщей истории особенно поразил графа Александра Григорьевича необыкновенными познаниями Редкий, причем на выраженное графом удивление, что неужели у нас на русском языке имеется столь подробное руководство, профессор Моисеев объяснил, что предписанное руководство – то же, что и в других заведениях – Кайданова, и что самому себе он, Моисеев, может приписать разве одну заслугу – умение возбудить в студентах интерес к предмету. По собственной охоте они изучали крестовые походы по Мишо, тридцатилетнюю войну – по Шиллеру, которую общими силами почти всю перевели на русский язык, как перевели и целый том истории Ролле-на-Кремье.
– Честь и слава! – одобрил попечитель. – Но меня, признаться, в истории древних народов интересовали всегда не столь внешние, политические события, сколько гражданский строй, семейный быт…
– В этом отношении я на моих лекциях следовал именно взгляду вашего сиятельства, – подхватил молодой инспектор Белоусов. – Предмет мой, римское право, воспитанники изучают в подлиннике, по юстиниановым конституциям, которым комментариями служат мои словесные объяснения о римском общественном и семейном быте.
– Очень вам благодарен. Вы все, господа, я вижу, умеете возбуждать в молодежи любовь к науке, а аппетит является во время еды. Эти птенцы ваши совсем, можно сказать, оперились. А птицу не спрашивают, умеет ли она летать. Засим, я полагаю, как по римскому праву, так и по остальным предметам мы можем ограничиться немногими общими вопросами. Не так ли, господа?
Дипломат-попечитель, по неизменной своей вежливости, как бы советовался, но на деле выражал свою тайную волю, а воля попечителя была законом. Дальнейшие экзамены гнали, как говорится, на почтовых, и впечатление по всем предметам было мимолетное, но одинаково благоприятное. Несколько долее сам граф остановился лишь на французской словесности и в самых изысканных выражениях высказал профессору Ландражену свою особенную признательность.
Впечатлительный молодой француз был окончательно очарован и искренне восторгался:
– Европеец до кончиков ногтей! Аристократ, как алмаз, чистейшей воды! И выговор-то какой – настоящий парижский! Это счастливейший день моей жизни!
Глава двенадцатая
«Ныне отпущаеши раба твоего»…
Предстоял еще последний экзамен – из политических наук – у профессора Билевича. Но уже накануне вечером на общее светлое настроение набежала зловещая туча. Директор и инспектор были внезапно потребованы к попечителю. Тот принял их хоть и любезно, но все же как будто суше обыкновенного и стал расспрашивать что-то очень уж обстоятельно о заведенных в гимназии распорядках. Потом, словно мимоходом, упомянул, что по предложению министра до приезда еще в Нежин побывал в Казани, чтобы ближе ознакомиться на месте с внутренним строем тамошнего университета, который, по мнению министра, после недавнего попечительства Магницкого мог в некотором отношении служить образцом высшего закрытого учебного заведения. Действительно, все – и мебель, и постели, и белье воспитанников – оказалось-де там в самом образцовом виде. Еда – вкусная, сытная. Но зато же и порядок! К родным студенты отпускаются только по билетам. У каждого своя комната, но входить туда они могут лишь для сна. Все остальное время дня они проводят либо на лекциях, либо в «занимательных» комнатах (то есть в рабочих залах), либо в саду, и везде под непрерывным надзором субинспектора.
– Правда, строгость, пожалуй, чрезмерная, для молодежи удручающая, но порядок образцовый, идеальный! – заключил с легким вздохом зависти граф Александр Григорьевич и поднялся с кресла. – Mais revenons a nos moutons[24]. Вам и так ведь довольно хлопот с вашей молодежью? Простите, господа, что обеспокоил. Вы, я думаю, тоже утомились?
С тою же официальною любезностью он пожал обоим подчиненным руку и проводил совершенно озадаченных до дверей.
Перейдя через вестибюль к себе в квартиру и кабинет, Орлай обернулся к последовавшему туда за ним Белоусову с вопросом:
– Ну, что вы скажете, Николай Григорьевич? Тот только руками развел.
– Что сказать тут? Нет дыма без огня.
– Вы полагаете, что с чьей-либо стороны против нас были наговоры?
– Всякое бывает. И у вас, Иван Семенович, и у меня, грешного, есть тайные враги.
– Нет, Николай Григорьевич, вы ошибаетесь! – горячо возразил Орлай. – Среди нашего благородного ученого сословия мнения могут быть, конечно, разные. Но рыть яму своему собрату никто из нас не станет, о нет!
– К сожалению, Иван Семенович, я в этом не совсем убежден и кое-кого даже подозреваю.
– Лучше и не называйте!
– Пока окончательно не удостоверюсь, – извольте, я буду молчать. Доброй ночи!
Пять минут спустя Белоусов, сильно взволнованный, снова ворвался в кабинет к Орлаю.
– Теперь, кажется, нет уже сомнений! Яма для нас вырыта. Вопрос только в том: лезть нам в нее или нет?
– Да что и как вы узнали?
– А вот, лишь только я вышел от вас на площадку, как из дверей его сиятельства навстречу мне его гайдук. «Тебя-то, братец, – говорю, – мне и надо. Не был ли давеча у графа кто-либо из профессоров?» – «Как же, были». – «Кто был?» – «Как их, бишь? Фамилию свою велели еще доложить. Би… би…» – «Билевич?» – «Они самые».
– Михаила Васильевич! – воскликнул Орлай. – Но, может статься, он хотел только приватно засвидетельствовать свое почтение его сиятельству. Разговора их гайдук ведь, вероятно не слышал?
– Секретного разговора – нет, потому что двери были притворены. Но аудиенция продолжалась с добрых полчаса, а для засвидетельствования почтения – получаса, как хотите, чересчур много. Когда же я помог памяти гайдука звонкою монетой, ему вспомнились и прощальные слова графа: «Покорнейше благодарю вас, господин профессор. Но насчет эмиссаров я держусь правила Суворова: Святой Дух дает мне внушения. Других эмиссаров мне не нужно». Орлай вздохнул и поник головой.
– Как грустно, право, разочаровываться в человеке, которому, кажется, ничего дурного не сделал! Но прошу вас, Николай Григорьевич, не предпринимайте сами ничего против него.
– Скрыто я ничего не предприму. Но мне, как инспектору, не может быть возбранено, кажется, задавать воспитанникам на экзамене вопросы?
– Понятно, нет. Но ради меня-то хоть поумерьте немного ваш пыл.
– Ради вас – извольте. Но вперед за себя все-таки не ручаюсь.
Действительно, когда на следующее утро начался публичный экзамен из предмета профессора Билевича – естественного права, Белоусов старался сдерживать свое нервное возбуждение. Но вопросы, которые он ставил экзаменующимся, были для последних так неожиданны и замысловаты, что большая часть ответов была невпопад. Михаила Васильевич пытался их выгораживать, но не особенно успешно. В публике стали шептаться. Попечитель с беспокойством поглядывал то на публику, то на двух экзаменующих, между которыми как бы происходило бескровное единоборство на жизнь и на смерть. А молодой инспектор, все более увлекаясь, забыл уже присутствие и директора, и попечителя и наконец резко оборвал одного из студентов, когда тот, спутавшись, опять зарапортовался:
24
«Возвратимся к нашим баранам», – говорит судья по поводу тяжбы о баранах в одном французском фарсе XVI или XV века неизвестного автора, позаимствовавшего сюжет свой у римского писателя Марциала.