Выбрать главу

– Что вы чушь городите!

Тут Билевич тоже не вытерпел и сорвался с места.

– Ваше сиятельство! Я протестую. Это мои собственные записки…

– Записок ваших я не знаю, – возразил Белоусов, – а сужу по ответу студента.

– Messieurs! Messieurs! Tant de bruit pour une omelette![25] – счел нужным вступиться попечитель. – Естественное право – предмет столь своеобразный и многосторонний, что по оному и у меня, и вот у господина директора, я уверен, многие взгляды не сходятся с вашими. Сама жизнь ближе всего ознакомит господ студентов с их естественным правом, а почерпнутые доселе из книг познания помогут им лишь выбраться на надлежащий путь. Но я надеюсь, друзья мои, – повернулся граф к самим студентам, – что, и покинув стены взрастившего вас заведения, вы не перестанете упражнять ваш ум. Из всех земных тварей одни люди ведь одарены умом. Они, так сказать, мысли земли, и светоч, который вы зажжете для себя, будет светить еще многим и многим, а самих вас на служебной стезе отчизне доведет до первых шаржей. Однако глубокочтимый директор ваш, без сомнения, гораздо красноречивее меня объяснит вам ваше будущее призвание. Ваше превосходительство, Иван Семенович! Не благоволите ли улетающим из вашего гнезда птенцам сказать напутственное слово?

И Иван Семенович, выйдя из-за экзаменационного стола, сказал им это слово.

– Вера двигает горами, совершает чудеса, – говорил он. – Твердо верьте в себя и продолжайте верить, хотя бы иное вам и не сразу давалось. Строго исполняйте ваш долг, будут ли вас за то восхвалять или забрасывать грязью – что также – увы! – не редкость… Стойко идите вперед к намеченной цели – и чудо совершится! Но за какое бы дело вы ни принялись – не будьте его рабом, будьте его господином, и самое трудное станет наконец в ваших руках послушным орудием, любимым для вас занятием, неисчерпаемою утехой жизни. И для меня вы, милые дети мои – я полагаю, вы позволите на прощанье так назвать вас старику? – и для меня, говорю я, среди тягот служебных, вы были доселе лучшим утешением. Положа руку на сердце, могу сказать, как перед Всевышним Богом: что от меня, многогрешного, зависело, то мною для вас сделано, и никто из вас, хочу думать, не помянет меня лихом. Ныне отпущаеши раба Твоего…

Голос Орлая осекся от подступивших к горлу слез. Задушевное напутствие не могло не тронуть отзывчивых молодых сердец. Все выпускные студенты поголовно принялись усиленно сморкаться, а Редкий, наскоро отерев глаза, выступил вперед, чтобы за всех ответить любимому директору.

Но это уже не входило в программу публичного экзамена. Граф Александр Григорьевич быстро приподнялся с кресла, выразил господам педагогам свою глубокую признательность за «блистательный» первый выпуск и, с милостивым общим поклоном всем присутствующим, поспешил к выходу. Свитою за ним двинулись Билевич и еще кое-кто из других служащих. Все же остальные, так же, как и все студенты, обступили Ивана Семеновича, чтобы наперерыв забросать его вопросами: как понимать его последние слова? Неужто он хочет вовсе покинуть гимназию?

– У хорошего педагога, други мои, должны быть стальные нервы, – отвечал Орлай, – а у меня сталь порядком поистерлась, и пришло мне время искать более мирной пристани от житейских непогод.

– Бог с вами, Иван Семенович! – воскликнул Белоусов, которого, как ближайшего его помощника, такое решение должно было потрясти более других. – Опытному старому капитану грешно покидать свой корабль, когда подымается буря.

– У старого капитана, Николай Григорьевич, есть молодой заместитель, который настолько уже опытен, что зря не посадит корабля ни на мель, ни на подводный риф. На фамильном склепе одного магната в Галиции я прочел как-то, помнится, следующую прекрасную надпись: «Hie finis est invidiae, persecutions et querelae!» («Здесь конец зависти, угнетению и раздору!») Таковую же надпись я желал бы теперь начертать над собою…

Не желаемый склеп, но все-таки более или менее мирную пристань усталый педагог, точно, нашел вскоре. Узнав, что по случаю предстоявшей осенью коронации молодого императора Николая Павловича министр народного просвещения Шишков прибыл в Москву, Орлай в конце лета съездил туда же, и сам министр предложил ему вакантное место директора в Ришельевском лицее в Одессе.

Глава тринадцатая

Тень пушкина тревожит нежинских парнасцев

Каникулы кончились, и воспитанники съехались опять в Нежин. Посреди рекреационного зала, окруженный со всех сторон студентами, стоял профессор-«гвардеец» Соловьев, довольный и сияющий. Он сейчас только вернулся из Москвы и рассказывал о царской коронации и сопровождавших ее блестящих празднествах с таким воодушевлением, что молодые слушатели уши развесили.

– И выпало же вам такое счастье, Никита Федорович! – заметил один из них.

– Я очень счастлив, правда ваша, – отвечал Соловьев, – особенно же потому, что видел при этом случае и Пушкина.

Гоголь, едва ли не один из всех остававшийся до сих пор довольно равнодушным, при имени Пушкина вдруг оживился.

– Как! Вы видели настоящего Пушкина, племянника?

– Настоящего, не томпакового. О дяде я не стал бы слова тратить.

– Да ведь молодой Пушкин живет изгнанником в своей псковской деревне?

– Жил целых два года. Но теперь, перед самой коронацией, государь вызвал его в Москву, обласкал и объявил ему, что отныне будет сам его цензором. Но потому-то до прочтения государем Пушкин и не дает уже никому в руки своих сочинений. А то я непременно привез бы вам, господа, список с его новой исторической драмы.

– Из русской истории?

– Да, из Смутного времени, и главными героями в ней являются первый самозванец и Борис Годунов.

– Какое это должно быть восхищение! А написана драма стихами или прозой?

– Белыми стихами по примеру Шекспира. Да и вещь, говорят, дивная, самому Шекспиру в пору.

– Так Пушкин, значит, все-таки читал ее кому-нибудь в Москве?

– Читал тесному кружку литераторов и профессоров у Веневитинова, и впечатление было громадное. Когда он кончил, все присутствующие со слезами восторга бросились обнимать, поздравлять поэта. Пили, разумеется, шампанское и не расходились до самого утра.

– Господи, Боже мой! Николай Чудотворец, угодник Божий! Да когда же мы-то прочтем эту вещь?

– Кое-что из нее, вероятно, вскоре будет напечатано. Профессор Погодин с будущего января собирается издавать новый журнал «Московский Вестник» и тут же после чтения взял с Пушкина слово дать ему, с разрешения государя, хоть отрывок из его драмы для первой книжки нового журнала.

– Господа! Господа! – вскричал Гоголь. – Вы позволите мне, конечно, подписаться на этот журнал для нашей библиотеки?

– Понятное дело! Обязательно подпишись! – был единогласный ответ.

– А вы, Никита Федорович, видели Пушкина там же у Веневитинова?

– Нет, к крайнему сожалению, я не мог попасть туда. Видел я его потом на званом вечере у княгини Зинаиды Александровны Волконской, о которой вы, конечно, тоже слышали?

– Откуда нам-то, захолустным жителям, слышать?

– Помилуйте! Это среди наших русских дам в своем роде феномен. Княгиня не только пишет повести и сказки – кто их нынче не пишет? – но считается редким знатоком родной словесности, родных древностей, родного быта, причем знает, впрочем, и по-гречески, и по-латыни. Общество истории и древностей российских выбрало ее даже в свои члены. В ее-то салоне стекаются все светила ума и поэзии, среди которых Пушкин блещет теперь ярче всех.

– А что он, и собой красавец?

– Гм… Что вы разумеете под красотою в мужчине девятнадцатого века? Пушкину двадцать семь лет, но на вид можно дать тридцать, роста он среднего, строен, как юноша, и лицом худ. С точки зрения классической красоты, он отнюдь не Аполлон Бельведерский. Но в том-то и сила современного гения, что он своею духовною красотой облагораживает и самые невзрачные черты. От постоянного, видно, размышления на лбу Пушкина врезались глубокие складки и все лицо африканского типа так и дышит мыслью. А темные брови, густые широкие бакенбарды и целый лес вьющихся волос на голове делают его наружность еще выразительнее.

вернуться

25

Господа! Господа! Столько шуму из-за пустяков! (Буквально: из-за яичницы; фр.)