Выбрать главу

– И в сознании своего гения он говорит поневоле громче обыкновенного и высокопарно? – спросил Кукольник.

– Напротив: голос у него тихий и приятный, речь – простая, общепонятная и льется сама собой.

Но жемчужины остроумия так и сыплются у него экспромтом. Когда же тут лицо его еще разгорится, глаза заискрятся – вы невольно заслушаетесь, залюбуетесь на него, как на первого красавца!

– А одевается он франтом?

– Нет, у Волконской он даже не был во фраке. Черный сюртук у него был застегнут наглухо, черный галстук повязан довольно небрежно…

– Как и подобает поэту! – подхватил Гоголь. – На что ему все эти светские финтифирюльки? Зато в своем рабочем кабинете он, верно, окружил себя разными предметами искусства?

– То-то, что и здесь он, слышно, устроился донельзя неприхотливо. Единственным украшением его кабинета служит повешенный над письменным столом портрет Жуковского. Портрет этот подарил ему сам Жуковский после первого чтения «Руслана и Людмилы» и собственноручно сделал на нем надпись: «Ученику-победителю от побежденного учителя в высокоторжественный день окончания „Руслана и Людмилы“». Этим отзывом Пушкин дорожит более, чем всякими печатными похвалами.

– Эх, Никита Федорович! И как это вы не догадались привезти от него чего-нибудь новенького?

Никита Федорович самодовольно улыбнулся и достал из бокового кармана бумажник, а из бумажника сложенный вчетверо листок.

– Нет, это не то… – пробормотал он, складывая опять листок.

– А! Значит, все же привезли кое-что? Спасибо вам! Но это у вас что же? Также стихи?

– Стихи, да, московских студентов в юмористическом роде. Вы помните, вероятно, эпистолу Ломоносова к Шувалову «О пользе стекла»?

– Еще бы нет:

Неправо о вещах те думают, Шувалов, Которые стекло чтут ниже минералов.

– Ну вот. А при московском университетском пансионе есть эконом БОлотов, прозванный студентами БолОтовым, большой почитатель огурцов. В честь ему они сложили пародию: «О пользе огурцов».

И среди неумолкающего смеха нежинских студентов Соловьев прочел пародию, начинавшуюся так:

Неправо о вещах те думают, Болотов, Которы огурцы чтут ниже бергамотов…

– Но теперь, господа, я полагаю, вы еще с большим удовольствием прослушаете новейшее произведение Пушкина, одобренное уже государем, – сказал молодой профессор, принимая серьезный вид, и развернул другой листок. – Называется оно «Пророк». Едва ли есть надобность говорить вам, что «пророк» этот – он сам, поэт-изгнанник, который в своем деревенском уединении, как анахорет в пустыне, строгою, вдумчивою жизнью в течение двух лет готовился к своему высокому призванию – «обходя моря и земли, глаголом жечь сердца людей». У Ломоносова и Державина среди грубого булыжника можно отыскать несомненные перлы поэзии. Но неуместные славянские выражения то и дело досадно режут ухо. Пушкин же в этом своем стихотворении доказал самым наглядным образом, до какого пафоса может доходить церковно-славянский язык, если употреблять его там, где того требует самая тема.

Подготовив таким образом молодежь к пушкинскому «Пророку», Никита Федорович прочитал вслух это великолепное как по содержанию, так и по форме стихотворение, прочитал так хорошо что вызвал единодушный восторг. По общей просьбе он должен был повторить стихи во второй и в третий раз, а в заключение несколько человек, в том числе, разумеется, и Гоголь, выпросили их, чтобы списать для себя.

– Вот бы показать Парфению Ивановичу! – заметил один из студентов.

– Он читать их не станет, – возразил другой.

– Разве как-нибудь ему подсунуть, не говоря, чьи стихи? – шепнул Гоголь Данилевскому. – Не может же он тоже не восхититься, а затем и уверовать в Пушкина! Только, пожалуйста, брат, никому ни слова.

Случай к предположенному опыту представился скоро. Профессор французской словесности Ландражен захворал, и заменить его на лекции взялся Никольский, который, несмотря на свое семинарское воспитание, считался знатоком французского языка. Задано было студентам, оказалось, заучить из хрестоматии какой-то стихотворный отрывок и пересказать его затем по-русски. Переспросив по книге двух-трех человек, Парфений Иванович предпочел перейти от чуждой словесности к отечественной.

– Что очень хорошо на языке французском, То может в точности быть скаредно на русском[26], —

сказал он. – А стихи пересказывать прозой – последнее дело. Коли пересказывать, так уж стихами же. Беру из хрестоматии наугад куплет от точки до точки. Прошу внимания.

Медленно и четко прочитав четыре строки, он медленно продолжал:

– Ну-с, а теперь не угодно ли передать сие стихами. Ведь меж вами, слышно, немало тоже самородных талантов? Вы пишите, и я буду писать: посмотрим, кто кого перегонит.

Отыскав в своих хрестоматиях прочтенное, студенты заскрипели перьями, но ни у кого ничего не выходило.

– Ну, что же? – немного погодя спросил профессор. – Не справитесь? А у меня уже готово:

Подвигнулся весь ад, Нептун как восшумел; Плутон с престола вдруг вскочил, вскричал, взбледнел, Страшася, чтоб сей бог в ужасные вертепы Трезубцем не пробил путь свету сквозь заклепы.

Как видите, переведено слово в слово и, полагаю, достаточно благозвучно. Как это и вы-то, Кукольник, спасовали? А числитесь еще у нас якобы лавреатом!

– Переводить чужие стихи, Парфений Иванович, куда труднее, чем самому сочинять… – старался оправдаться «лавреат».

– Отсебятину? Эх вы, горе-рифмоплеты! Всякая козявка лезет в букашки. Ну, что ж, будь по-вашему. К завтрашней лекции моей, господа, извольте-ка каждый приготовить мне что-нибудь свое, оригинальное. Темой я вас не стесняю, но засим прошу не пенять: по косточкам проберу.

Для Кукольника задача не представляла никакой трудности: он выбрал готовую уже «отсебятину», притом написанную «высоким слогом». Благодаря последнему обстоятельству, Никольский отнесся к автору довольно благодушно. Зато остальным сочинителям пришлось плохо, даже и тем, которые для своего облегчения просто-напросто переписали из последних номеров столичных журналов стихи новейших поэтов. Благо Парфений Иванович их не признавал, а потому и не читал.

– Ода не ода, элегия не элегия, а черт знает что такое! – ворчал себе под нос Парфений Иванович и самым немилосердным образом херил, исправлял вдоль и поперек стихи Баратынского, Козлова и других. – Писать стихи, государи мои, не простое ремесло, всякому доступное, а великое искусство! Кто мне скажет, что такое искусство?

– Что для одного искусство – то для другого пустячки, – подал голос со своей третьей скамьи Гоголь.

– Что за нелепица!

– Да как же: дело мастера боится. Стало быть, для мастера оно уже не искусство.

– Да, да! Играть словами вы мастер. Это для вас не искусство. Поросенок только на блюде не хрюкает. А вот стихи писать – не вашего ума дело.

– Напротив, Парфений Иванович. У меня уже готовы стихи, и восхитительные!

– Воображаю, что за стряпня.

– Извольте взглянуть: не нахвалитесь.

– «Пророк», – прочел Никольский заглавие поданных ему Гоголем стихов. – Гм! Это что же у вас – переложение из какого-нибудь ветхозаветного пророка?

– Нет, это аллегория. Под пророком я разумел истинного поэта, как просветителя, глашатая нарочного.

вернуться

26

Стихи А. Сумарокова.