– Так-с. Мысль сама по себе сносная. Каково-то выполнение?
При всей приверженности своей к стихотворцам минувшего века Никольский не был лишен поэтического чутья, а «старинный слог» знаменитого ныне стихотворения Пушкина настроил его еще более в пользу мнимого автора.
– Изряднехонько, – похвалил он и обмакнул перо, чтобы приступить к обязательным поправкам. – На себе самом вы теперь видите, любезнейший, сколь важно руководствоваться классическими образцами! Пушкину с компанией вовеки не сочинить ничего подобного.
Со скамеек послышался сдержанный смех. Профессор поднял голову.
– Вы чего там, Риттер?
– Да ведь это же стихи Пушкина! – выпалил Риттер. – Никита Федорович привез их из Москвы, а мы списали.
Парфений Иванович был так озадачен, что даже не вспылил. Он отложил в сторону перо и исподлобья окинул Гоголя и весь класс глубоко огорченным взглядом.
– За вашу проделку, Яновский, вам надлежало бы поставить две палицы, – произнес он. – Одну – за поведение, другую – за невыполнение заданного урока. Но в таком разе, может статься, участь вашу пришлось бы разделить здесь и многим другим. А посему до времени поставлю вам лишь nota bene[27].
Теперь и Гоголю было не до смеха.
– Вы очень добры, Парфений Иванович, – по-видимому, искренне сказал он. – Но простите за вопрос: почему же всякая новая поэма Пушкина раскупается публикой нарасхват, а Херасков с Сумароковым гниют в кладовых книгопродавцев?
– А почему, спрошу в ответ, на свете пожирается не в пример больше желудей, чем ананасов? Потому, что по потребителям и пища. А какая упражнениям господина Пушкина подлинная цена – о том будет речь в следующий раз.
И точно, всю следующую лекцию свою Никольский посвятил разбору или, вернее сказать, разгрому «Руслана и Людмилы». Такой выбор его очень просто объяснялся тем, что при выходе в свет в 1820 году этой первой юношеской поэмы Пушкина многие из тогдашних журнальных рецензентов яростно набросились на начинающего пиита, дерзнувшего писать стихи на древнерусский сюжет изящным, не ходульным языком и употреблять даже простонародные выражения. Рецензии те были как раз в духе Парфения Ивановича, который затем находил уже бесполезным читать дальнейшие упражнения «какого-то» Александра Пушкина. Едко и метко выдвинул он в своей лекции все слабые стороны недозрелой еще поэмы и, не оставив в ней, что называется, камня на камне, иронически закончил словами пушкинского Руслана:
На другой же день он явился с фолиантом под мышкой и, взойдя на кафедру, с торжественным видом разложил его перед собою.
– Юные друзья мои! – не поднимая взора со страниц фолианта, заговорил он. – В беседах наших постоянно обретаю моральное услаждение. При точном свете наук мы обозрели сокровищницу российских письмен. Не обошли вниманием и менее достойных служителей родного слова. Говоря с Сумароковым:
Да позволено же мне будет познакомить вас и с творением собственных словесных сил моих. Над ним же проведены немалые годы в труде многом…
«Юные друзья» разинули рты и переглянулись. Никто из них и не подозревал, что Парфений Иванович сам также изощрялся на стихотворном поле.
– Сие есть дидактическая поэма «Ум и рок», – продолжал профессор и, вдруг заметив, что Риттер, как ни в чем не бывало, шепчется с кем-то, строго его окликнул: – Риттер? Что есть дидактическая поэма?
– Дидактическая?..
– Не слышали? Знаете ли вы вообще, что есть поэма?
– Поэма-с – это… это…
– Хороши, нечего сказать! Какие, скажите, есть роды поэзии?
– Поэзия лирическая, драматическая и…
– Э-э… эпи… ну?
– Эпидемическая, – подсказал Гоголь.
– Эпидемическая! – ляпнул барончик.
– Бестолковость у вас, одначе, не эпидемическая, а хроническая. На нет, впрочем, и суда нет! Хоть сидели бы смирно и не мешали бы другим! Итак, государи мои, приступаю к чтению моей философской поэмы, приступаю со смирением творца «Россиады»:
И чтение началось. Как мы имели уже случай упомянуть, природа щедро наделила Парфения Ивановича голосовыми средствами, а возрастающее с каждым стихом воодушевление придало им еще большую мощь. Шестистопные ямбы с монотонно чередующимися двойными то женскими, то мужскими рифмами потрясали воздух – четверть часа, полчаса, час. Из коридора донеслись звуки колокольчика, шум и гам высыпавших туда воспитанников других классов. За стеклянною дверью показалось несколько любопытных лиц, и дверь под напором смотревших затрещала. Тут только Парфений Иванович очнулся.
– Да разве уже звонили? – спросил он, а на утвердительный ответ с видимым сожалением захлопнул фолиант и сошел с кафедры.
– А что, Парфений Иванович, еще много осталось? – спросил его Кукольник.
– Первой-то части немного: страниц двадцать.
– Так есть, значит, еще и вторая часть?
– И вторая, и эпилог. А что, любезнейший Нестор Васильевич, – перешел Никольский в «партикулярный» тон, кладя руку на плечо любимого ученика, – скажите-ка по совести, совсем, знаете, откровенно: как вам мое творение показалось?
– Из ряда вон! – с почтительным поклоном отвечал ученик-дипломат. – И Сумароков, и Херасков, без сомнения, с радостью подписали бы под ним свое имя.
– Хочу думать, хочу думать! – промолвил Никольский, вполне удовлетворенный таким отзывом. – Литературного вкуса у вас, друг мой, я вижу, более, чем у всех ваших товарищей, купно взятых. Вот что, не соберетесь ли вы нонече вечерком ко мне на стаканчик чая?
– Покорнейше благодарю.
– Да, пожалуй, прихватите с собой и кое-кого из знающих толк. Хоть бы Халчинского, Гороновича, Новохацкого… Много званых, да мало избранных.
Вернулись четыре избранника от Парфения Ивановича уже после казенного ужина, когда товарищи их ложились спать.
– Ну что, «рока» своего не избегли, а «ума» не набрались? – спросил Гоголь.
– Ума-то сколько угодно, а морали хоть отбавляй, – отвечал Кукольник.
– А чем вас угостили-то, кроме чая? Порядочным ужином?
– М-да, одним только блюдом, но полновесным: двумя тысячами александрийских стихов. До завтрашнего вечера, пожалуй, не переварим.
– Эге! Так вы приглашены и на завтра?
– Да надо же докушать: осталась еще добрая половина.
– Несчастные! Так посоветуй ему подать свое блюло хоть под другим соусом.
– То есть под другим заглавием?
– Да!
– Под каким?
– «Ум за разум».
– А что же, название самое подходящее! – рассмеялся Кукольник.
Но дать автору такой совет он все-таки не посмел, а под разными предлогами уклонился только от дальнейшего слушания его философской поэмы, которая с тех пор у нежинских студентов называлась уже не иначе, как «Ум за разум».
Глава четырнадцатая
Захандрил
Уход Орлая из гимназии совершился в глухую летнюю пору, на каникулах, когда не было налицо ни профессоров, ни пансионеров. Не было поэтому и торжественных проводов: ни речей, ни слез. Ушел он, словно крадучись, «по-французски», чтобы не возбуждать ни переполоха, ни излишних сожалений.
И учебная жизнь потекла с осени опять заведенным порядком, точно бесплотный дух отсутствующего продолжал еще невидимо руководить всем. Но долго оставаться без хозяина никакой дом не может, тем более столь многолюдный, как учебное заведение с пансионом. Правда, что впредь до назначения нового директора обязанности его должен был исполнять старший по чину профессор, а таковым был профессор политических наук Билевич. Но природа отказала Михаилу Васильевичу в самом драгоценном качестве человека – в человеколюбии, и душевная черствость проявлялась у него так явно в отношениях к сослуживцам и воспитанникам, что одних от него отталкивало, а других, более строптивых, подстрекало еще к противодействию и непослушанию. Слухи о безначалии гимназии дошли, видно, и до почетного попечителя ее, графа Кушелева-Безбородко, потому что с 28 октября 1826 года временное исправление должности директора было поручено профессору математических и естественных наук Шаполинскому. Казимир Варфоломеевич был справедлив и мягок. Но именно по своей деликатности, в виду своего временного, неопределенного положения, он не решался слишком туго натягивать бразды – и учение, как и весь внутренний порядок заведения все более ослабевали, распускались. Особенно распущенность эта замечалась за стенами гимназии. Вольноприходящие, жившие в городе на частных квартирах и не имевшие потому вне классов за собою никакого начальнического надзора, заражали своим примером и пансионеров. После классных занятий студенты-пансионеры отлучались, не спрашиваясь, в город и гуляли там нередко до утра. Инспектор Белоусов бился как рыба об лед, чтобы несколько хоть поддержать прежний строй заведения. Но когда он однажды стал было усовещевать Кукольника, что тот, как первый ученик в классе, должен бы служить примером для остальных, а между тем вот целую ночь напролет проиграл опять на биллиарде, Кукольник легкомысленно отшутился: