Так прошла весна, прогремел первый гром… И над нежинскою гимназией, как ровно год назад, перед уходом Орлая, нависла грозовая туча. Начавшиеся экзамены шли как-то нестройно и вяло. То была тишина перед бурей. Как экзаменаторам, так и экзаменующимся дышалось тяжело в насыщенной электричеством атмосфере.
И гром грянул. Войдя однажды после утреннего чая в свой «музей», молодежь нашла все свое имущество в шкафах и рабочих столах перерытым, а при ближайшей проверке недосчиталась разных тетрадей, в том числе и своих литературных упражнений. Можно себе представить, как в особенности литераторы приняли близко к сердцу свою пропажу! Первым делом был опрошен дежурный сторож. Вначале он от всего отнекивался. «Знать не знаю, ведать не ведаю». Но когда его приперли к стене, пригрозили ему «беспардонною встрепкой», он нехотя выдал, что ночью-де произведена была начальством ревизия «музея».
– И неужто Казимир Варфоломеевич был тоже при этом?
– Нет-с, они сказались больными.
– А Николай Григорьевич?
– Им, кажись, о том даже ничего не докладывали.
– Да ведь он же инспектор?
– Инспектор-то инспектор…
– Так кто же всем орудовал? Билевич?
– Точно так. Михаила Васильевич приказывали, а господа надзиратели выбирали, что нужно, из шкафов да столов. Только Бога ради, ваши благородия, не выдайте меня грешного!
– До тебя ли нам! – крикнул Кукольник и, ероша волосы, ломая руки, забегал по комнате. – Господи! Господи! Да что же это такое?
Из глаз его брызнули слезы, и, чтобы скрыть их, он быстро отошел к окошку.
– Экий ты нюня, Нестор! – услышал он за собою тихий голос Гоголя. – Просмотрят и возвратят.
– А коли нет?
– Так на память опять все восстановишь.
– Легко сказать: написать на память четыре большие драмы!
– Как четыре?
– Да две оригинальные: «Торквато Тассо» и «Марий в Минтурнах», и две переводные из Шиллера: «Дон Карлос» и «Дмитрий Самозванец».
– Напишешь! Память у тебя чертовская. У меня тоже отобрали моих «Разбойников», а я, как видишь, ведь и в ус не дую.
– И я тоже, хотя у меня отобрали мой сборник, – подхватил тут Риттер, подслушавший наших двух драматургов.
– А, Дюсенки-Хопцики! – сказал Гоголь. – Ну, брат Нестор, нам ли с тобою после этого горевать? Без цветов нашей музы родная нива еще как-нибудь обойдется, но без «Парнасского Навоза» совсем заглохнет. А вот и Николай Григорьевич! – заключил Гоголь при виде входящего в «музей» инспектора. – Вы слышали ведь, Николай Григорьевич, про ночную ревизию?
– Слышал, господа, слышал, – отвечал Белоусов, но с таким мрачным видом, что не могло быть сомнения в его полном несочувствии ревизии. – Вы, милые мои, не придавайте этому делу слишком большого значения. Вас оно почти не касается.
– Как не касается! – воскликнул Кукольник. – У нас забрали все, что мы до сих пор сочиняли…
– Но ведь оно вполне цензурно?
– Кажется, что так.
– Так о чем же вам беспокоиться?
– Что я говорил, Нестор? – подхватил Гоголь. – Просмотрят и возвратят.
– Ну, это – другой вопрос, – сказал инспектор. – Как еще рассудят в Петербурге…
– В Петербурге? Так это сделано было по приказу из Петербурга?
– Эх, господа! Вот вы и выпытали у меня то, о чем я должен был бы умолчать. Писания-то ваши, очень может быть, вы получите обратно. А не получите, так тоже не беда: напишете что-нибудь вдвое лучше.
– Но из-за чего же тогда было огород городить? Для чего вся ревизия?
– Для чего? А у вас, скажите, кроме ваших собственных писаний все в целости?
– У меня пропали ваши записки по естественному праву, – заявил один из студентов.
– И у меня тоже!.. И у меня! – раздалось тут с разных сторон.
Белоусов горько улыбнулся.
– Вот видите ли, моя новейшая философия права интересует кого-то не менее ваших литературных опытов.
– Но ведь это какое-то нашествие гуннов!
– Как вы неосторожно выражаетесь, друзья мои! У меня теперь к вам одна просьба: ради вас самих, да и ради меня, не поднимайте, пожалуйста, никакой истории, никому даже из ваших домашних не говорите ни о чем. Обещаетесь?
И нравственное влияние любимого профессора на студентов было так велико, что они дали ему требуемое обещание – и сдержали его.
Глава девятнадцатая
Куколка начинает превращаться в мотылька
«Ты знаешь всех наших существователей, всех населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодовольствия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… Никогда еще экзамен для меня не был так несносен, как теперь. Я совершенно весь истомлен, чуть движусь. Не знаю, что со мною будет далее. Только я надеюсь, что поездкою домой немного обновлю свои силы…»
Так жаловался Гоголь своему петербургскому другу Высоцкому в длиннейшем письме, начатом еще в Нежине 26 июня 1827 года.
Вторая половина письма, которая, судя по другим чернилам и по другому, более небрежному, почерку, была написана позднее и при других обстоятельствах, звучала совершенно иначе. Там с удовольствием рассказывалось об ожидаемом обилии фруктов: «Деревья гнутся, ломятся от тяжести, не знаем девать куда». А в заключение, совершенно уже неожиданно, конечно, для «единственного друга, Герасима Ивановича», давалось ему такое поручение:
«Нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному самому лучшему фрак для меня? Мерку может снять с тебя, потому что мы одинакового росту и плотности с тобой. А ежели ты разжирел, то можешь сказать, чтобы немного уже. Но об этом после, а теперь – главное – узнай, что стоит пошитье самое отличное фрака по последней моде, и цену выставь в письме, чтобы я мог знать, сколько нужно послать тебе денег. А сукно-то я думаю здесь купить, оттого, что ты говоришь – в Петербурге дорого… Напиши, пожалуйста, какие модные материи у вас на жилеты, на панталоны, выставь их цены и цены за пошитье. Какой-то у вас модный цвет на фраки? Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами[31]. А черных фраков у меня много, и они мне так надоели, что смотреть на них не хочется. С нетерпением жду от тебя ответа, милый, единственный, бесценный друг.
Письмо мое начал укоризнами уныния и при конце развеселился. Тебе хочется знать причину? Вот она: я начал его в Нежине, а кончаю дома, в своем владении, где окружен почти с утра до вечера веселием…»
В чем же заключалось это веселье? Да в том, что оба молодые дяди Гоголя, Косяровские, гостили по-прошлогоднему в Васильевке, оживляли все и вся, и так как племяннику-студенту минуло уже восемнадцать лет, то даже дядя Петр Петрович обходился с ним почти запанибрата. А когда оба дяди, как люди военные, изрядные таки щеголи, собирались куда-нибудь в гости к соседям, то без отговорок заставляли племянника надевать свой лучший фрак или парадный мундир и ехать вместе с ними. Так-то под влиянием двух мотыльков наша куколка начала раскукливаться из своего невзрачного мохнатого кокона, и, чтобы сделаться также нарядным мотыльком, ей недоставало только петербургского «синего фрака с металлическими пуговицами».
Но еще до этого ей суждено было самостоятельно дебютировать в качестве мотылька. В начале августа Марье Ивановне вспомнилось вдруг, что завтра – день ангела одного соседа-помещика, старинного приятеля ее покойного отца. Между тем оба двоюродных брата ее укатили на некоторое время в Полтаву, и отрядить с поздравлением к племяннику не оставалось никого другого, как Никошу.
– Да я не был в доме Ивана Федоровича с самого детства! – попытался тот отлынуть.
– Но Иван Федорович, несмотря на свои семьдесят лет, был у меня здесь с визитом при тебе еще прошлым летом, – убеждала Марья Ивановна. – И надо же тебе наконец, милый мой, выезжать одному, до Петербурга меж людьми потереться, набраться лоску! Я очень рада, что ты теперь хоть немножко начинаешь франтить. Новый фрак у тебя, правда, вышел мешковатым, но он все-таки тебе к лицу.
31
«Этот вкус сохранился у Гоголя до конца жизни, – замечает его биограф (П. Кулиш). – Между платьем его после смерти остались синий фрак с металлическими пуговицами и несколько синих жилетов».