Выбрать главу

Мейринка часто, подробно и не без оснований сравнивали с Кафкой. Он, конечно, в этом сравнении по большинству статей проигрывает, и проигрывает сильно. Грубо говоря, Кафка в своих фантастических построениях гораздо дальше отходит от локальной конкретики Праги, его обобщения проницательней и дальновидней, их художественная концентрация неизмеримо выше, его жутковатые видения потому и поражают с такой силой, что есть в них зловещая, противоестественная, почти кристальная прозрачность. Зато у Мейринка — особенно и в первую очередь в «Големе» — гораздо зримей и конкретней предстает та реальность, из которой взрастает феномен «пражского гротеска».

Нет нужды — да и трудно — пересказывать перипетии этой прихотливой, сложно сочиненной книги, герой которой чудаковатый гравер-реставратор Атанасиус Пернат то ли живописует свои сны, то ли и вправду переживает таинственное превращение в Голема, искусственное существо, созданное по человеческому подобию неким раввином еще в конце XVI — начале XVII века и, согласно легенде, объявляющееся в городе каждые тридцать три года… Думаю, будет гораздо лучше, чтобы изобретательность и глубину мейринковской фантазии оценил широкий советский читатель, получив наконец доступ к тексту этого романа. Поводов и причин не издавать его не было никаких. Полагаю, опасаться этой книги могли — и с полным основанием — только идеологи нацистской Германии, когда вместе с книгами других прогрессивных авторов удостоили роман Густава Мейринка «Голем» чести сожжения на пресловутых книжных кострах.

М. Рудницкий

Сон

Лунный луч падает в изножие моей кровати и лежит там как большой светлый плоский камень. Когда полная луна идет на убыль и левая половина ее начинает чахнуть, — подобно лицу, на худеющих скулах которого при встрече со старостью сперва проступают морщины, — в такие ночи мною овладевает смутная щемящая тоска.

Я не сплю и не бодрствую, и в моей полусонной душе пережитое сплетается с прочитанным и услышанным, как сливаются струи, отличающиеся друг от друга по цвету и прозрачности.

Прежде чем улечься, я читал жизнеописание Будды Гаутамы, и в игре бесчисленных комбинаций мое сознание снова и снова пронизывали слова:

«Подлетел ворон к камню, похожему на кусок сала, и подумал: авось тут удастся чем-нибудь полакомиться. Не найдя ничего, чем можно было бы поживиться, улетел ворон прочь. Так и мы, подобно ворону, кружащему над камнем, — мы, греховодники, — оставляем аскета Гаутаму, когда теряем к нему интерес».

И образ камня, похожего на кусок сала, увеличивается в моем мозгу до чудовищных размеров: я ступаю по высохшему руслу реки и собираю гальку.

Вот серо-голубая в сверкании вкрапленных пылинок, над которой я долго ломаю голову, но так и не могу решить, что же с нею делать; затем черная в сернисто-желтых пятнышках, где как бы отпечатались попытки ребенка скопировать неповоротливую крапчатую саламандру.

И мне хочется зашвырнуть ее далеко от себя, эту гальку, но каждый раз камни выскальзывают из рук, и я не в состоянии дать глазу отдохнуть от их зрелища.

Все камни, что когда-то играли роль в моей жизни, внезапно всплывают вокруг меня.

Одни неуклюже бьются, чтобы выкарабкаться с отмели к свету, спасаясь от набегающей волны, словно крупные — под цвет сланца — раки-отшельники, им так хочется привлечь к себе мое внимание и поведать мне о безмерно важных вещах.

Другие — в изнурении — падают без сил обратно в свои норы, растеряв все слова.

Порою я пробуждаюсь от сумерек полусна и на миг снова замечаю, что на скомканном одеяле в изножий кровати лежит лунный луч как большой светлый плоский камень, чтобы заново брести ощупью за своим затухающим сознанием в тревожном поиске камня, измучившего меня, — похожий на кусок сала, он может прятаться где-нибудь в обломках моих воспоминаний.

Я представляю себе, что рядом с ним когда-то должна была упираться в землю водосточная труба — согнутая под тупым углом, с краями, изъеденными ржавчиной, — и усилием воли упорно пытаюсь задержать в душе этот образ, чтобы обмануть и убаюкать взбудораженные мысли.

Но мне не удается.

Снова и снова с нелепым постоянством в глубине души раздается упрямый голос — без устали, как стук ставней, которыми ветер равномерно ударяет в стену: это вовсе не то, это вовсе не камень, похожий на сало.

И от голоса не отделаться.

Если я в сотый раз возражаю, что ведь это пустяк, голос ненадолго смолкает, а потом незаметно пробуждается вновь и настырно начинает сначала: ладно, ладно, пусть так, но это же не камень, похожий на кусок сала.