«На кого?» – спросил я равнодушно. «И ручки, и ножки, и головка, – Рома продолжал тихонько смеяться. – И головка. Бог мой! И пиписка… Ты смотри!… Я пошевелил бровями, прикидывая, недоумевать или погодить. Решил погодить. «Иди сюда, маленький, иди», – Рома сразу двумя руками поманил к себе клубок дыма, и зачем-то расстегнул плащ – верхние его пуговицы. (Впервые за все те дни, пока мы общались.) Под плащом у Ромы я увидел грубую зеленую ткань американской армейской куртки. Я изумленно выругался про себя. Значит, под плащом Рома носит американскую армейскую куртку, такую же, как у меня. Так вот почему у Ромы такие неестественно огромные плечи и будто обтянутая бронежилетом грудь. А я-то думал, что это у Ромы такой фасон плаща. Клубок дыма рассеялся» и Рома погрустнел и медленно застегнул плащ. Усмехнулся, сказал – наверное не мне, наверное себе или еще кому-то, наверное, тому, кто нас всегда слышит, но не всегда понимает, или понимает, но не хочет, чтобы мы знали об этом, – сказал: «Если бы у меня был ребенок, ничего бы этого не произошло – «Чего этого?» – как можно добродушней спросил я. Рома развернул ко мне свои очки, ухмыльнулся. «Ухудшения зрения. И уменьшения слуха», – спокойно ответил он. «Аааа…» – протянул я. Я устроился поудобней в кресле автомобиля, закурил еще одну сигаретку и представил, что у меня есть ребенок. Часть меня, часть моих клеток, моих молекул, моих атомов и чего-то там еще, чего я не знаю, как называется, и не хочу знать, как называется, потому как не важно, как называется, а важно то, что это есть и это чувствуется и понимается, сначала чувствуется, а потом понимается. Я представлял себе своего ребенка и таким, и эдаким, большеротым и большеглазым, черненьким и беленьким, маленьким и большим, мальчиком и девочкой, с содранными коленками и подстриженного под полечку (или под чего там еще нас стригли в нашем детстве), в сандалиях или в кедах, сопливого и смеющегося, пахнущего мною и пахнущего куриным бульоном, прыгающего через скакалку и катающегося на самокате (сейчас, правда, по-моему, на самокате никто не катается, жаль), отвечающего урок по истории и лапающего хорошеньких девочек, или мальчиков (если ребенок девочка), играющего с щенком или котенком, или купающегося в ванной, какающего и писающего, блюющего и плюющего, стонущего в скарлатинном бреду, и декламирующего стихи моим гостям, играющего в футбол и избивающего одноклассника (одноклассницу), сосущего соску или матерно с ножом в руке угрожающего своему отцу (то есть мне), шлепающего по весенним лужам и молящегося в храме… До барабанного перестука в висках представлял я себе своего пока не существующего ребенка, до боли в ушах, до рези в глазах (так старательно я старался) и не мог представить. Не видел я его. Я не мог (как ни хотел) нарисовать себе его внешности. И картинки его жизни, которые я сочинял, были блеклыми, неясными, неконкретными и обозначались они только моими словами: «А теперь мой сын писает… А теперь моя дочь прыгает…» И вряд ли (я даже уверен в том) что-либо в моей жизни изменилось бы к лучшему, если бы у меня был ребенок. Просто ребенок. Ты не прав, Рома. Ребенок сам по себе ничто. Он обретает значение в твоей жизни только тогда, когда рожден самым дорогим тебе на свете, самым любимым тобою человеком.