И Ника и Рома, я заметил, когда находились возле, меня и должны, казалось бы, были рассказывать что-то только мне и никому другому, потому что вокруг никого больше не было, иногда, нередко и даже очень часто свои рассказы неясные и, как правило, невнятные адресовали совсем иному собеседнику – невидимому, неслышному и неизвестно, вообще, существующему ли. Может быть, они обращались к духам умерших родителей, друзей, возлюбленных, детей. Или они обращались к Богу. И может быть, и это, конечно, было бы очень лестно для меня, я являлся для Ники и Ромы тем самым проводником, который и осуществляет их связь (как им казалось, конечно) с Высшими силами. А может быть, я подмигнул сам себе, так оно и есть на самом деле? Я засмеялся от этой мысли.
Ника сжала мою голову руками, посмотрела мне в глаза, спросила тихо: «Ты правда любишь меня?» И я почему-то смутился тотчас, отвел глаза, отнял от своего лица руки Ники, поцеловал руки – и одну, и другую и сказал весело: «Я хочу есть, дорогая. Пора».
Ника сварила много макарон. Открыла две банки с консервированной датской колбасой, ароматной, острой, пахнущей настоящим копченым мясом. А я открыл еще две банки болгарских помидоров. Когда все было готово, я поднялся на второй этаж позвать Рому.
Рома лежал на полу, одетый, рядом с кроватью, сложив руки на груди, как покойник. «Иду», – сказал Рома, едва шевеля губами. Он не спал. И не дремал. Он просто лежал. Со сложенными на груди руками. Как покойник.
Ели мы молча, Я слышал, как летали комары у окна, вялые, незлые уже. Не комары уже. Ника с мальчиком вместе не села, казенно улыбаясь, меня вместо себя подсадила, а сама чуть поодаль за столом примостилась, за которым мы обедали, все четверо, разные. И потому именно мне пришлось за маленьким ухаживать, пищей его, капризного, потчевать, рот ему, слюнявому, подтирать, – а он, благодарный, не отбрыкивался, как должное все принимал – и заставлять его съесть побольше для того, чтобы таким, как мы с дядей Ромой, стать, высоким и крепким.
Смотреть несмышленого на Рому не надо было приглашать. Он и так на Рому глядел, и украдкой и открыто, и снизу, и сбоку, и с таким выражением глаз, будто не на Рому смотрел, а на птицу невиданную, заморскую, гигантскую, золотоперую, да еще по-человечьи разговаривающую. Смотрел. А на Нику ни разу так и не взглянул, я приметил. Будто и не было Ники как таковой на самом деле, будто там, где сидела Ника, не сидел никто. И Ника, в свою очередь, тем же отвечала, то есть тоже в сторону недоросшего ни одного взгляда не бросила. (И ни одного слова даже, ни доброго, ни злого, за весь обед ему не сказала.)
Рома сжевал последнюю макаронину. Утер салфеткой губы. Поблагодарил Нику. Поднялся. И тут мальчик Мика жалобно попросил, решившись, чтобы дядя Рома рассказал ему еще что-нибудь про охоту в Африке, про тот самый «сарафан» или «сафаран». (Мне показалось, что в глазах у Мики промелькнула усмешка, когда он говорил про «сарафан».) Я сказал, что дяде Роме необходимо сейчас отдохнуть. Он устал. Он плохо себя чувствует. Он болеет. И Рома тотчас возразил, что нисколько не устал и уж тем более совершенно не болеет и поэтому он с удовольствием расскажет мальчику Мике об охоте в Африке.
И Рома поведал, и юному, и нам всем, кто был в гостиной, как он на веревочные силки ловил взбесившихся слонов, как вскакивал верхом на носорогов и гонял их по саванне до тех пор, пока они не валились с ног от усталости, и тогда он делал с ними все, что хотел (я чуть было не спросил Рому, а что же все-таки он, Рома, с ними делал, но не стал уточнять, потому как подумал, посмотрев на Рому, что ничего дурного и срамного он, конечно, с носорогами не делал), как ловил ядовитых змей, приманивая их своим открытым ртом, – змеи полагали, что Ромин рот это уютная норка и с радостью ныряли туда, а Рома в мгновение, хрясть, и откусывал глупым змеюкам головы, как, надев на себя шкуру самки гепарда, подкрадывался к гепарду-самцу и в момент, когда тот подходил ближе, привлеченный запахом и видом шкуры, набрасывался на гепарда, заламывал ему лапы за спину и надевал на доверчивого стальные наручи… то бишь стальные налапники, как, летая над саванной на легком и бесшумном планере, обыкновенным сачком ловил редких птиц, как однажды стал вожаком обезьяньей стаи… С каждым рассказанным эпизодом из своей африканской жизни Рома становился все уверенней, а голос его звучал все тверже. Рома размахивал руками, топал ногами, вертел головой, крутил плечами, а в самых напряженных местах грохал огромным кулаком по столу. Смеялся и плакал, жил…