Выбрать главу

По мнению Аристотеля, тот факт, что политическая жизнь Афин проходила в столь приземленной обстановке, противоречил высоким идеалам полиса24. Он призывал выделить для продовольственного рынка отдельное место, как это уже было сделано в некоторых греческих городах, но эти предложения остались гласом вопиющего в пустыне. Афинянам, похоже, агора нравилась такой как есть25.

Сегодня нам кажется странным и удивительным, что политическая жизнь Афин проходила на рыночной площади, но для общества, где политика была эквивалентна философскому призванию, это было более чем уместно26. Где же еще обсуждать человеческую жизнь, как не в самой ее гуще? Древние греки не грезили о башнях из слоновой кости: частная жизнь называлась у них «идиос» и господствовала только в изолированном мирке идиота27. Подлинным призванием цивилизованного человека была общественная деятельность, «праксис», и агора служила для нее лучшей ареной. Именно там воплощались в жизнь идеализированные принципы греческого театра — трагическое, сатирическое и комическое. Агора, что бы не думал о ней Аристотель, была столь же важна для функционирования афинской демократии, как и продававшаяся там еда — для людей, которые ею питались. Это было совместно обговоренное пространство — место, где разворачивалась драма человеческого бытия со всеми его триумфами, хаосом и непрочностью.

КОМИЧЕСКИЙ РЫНОК

По разнообразию смыслов агора не знала себе равных, но одна ее черта характерна для всех рынков — это комический потенциал. По природе своей рынок — не только политическое, но и комическое пространство: представления и пародии, ругательства и остроты для него столь же характерны, как речи и скука для парламента. В прошлом рынки служили для городов предохранительным клапаном, местом, где можно было расслабиться и позабыть свои печали. В христианских городах эта их роль с особой наглядностью проявлялась во время карнавалов — праздников раблезианского излишества, отмечаемых по всей Европе в последние недели перед Великим постом, когда телесным радостям давалась поблажка перед долгим воздержанием. На карнавале переставали действовать все табу: короли и нищие бродили по городу в костюмах шутов и епископов, люди менялись одеждой, мужчины облачались в женские платья (и наоборот), а лица прятались за гротескными масками с известно что обозначавшими длинными носами. Нарушение правил приличия в эти дни считалось хорошим тоном: люди заявлялись в дома незнакомцев, обменивались оскорблениями, бегали по улицам, лупя друг друга надутыми свиными пузырями, швырялись друг в друга мукой, засахаренными фруктами и яйцами28. Как видно из самого названия праздника, «карнавал» происходит от латинских слов carnis (мясо) и levare (удалять) — мясо играло в нем центральную роль. Заключительный пир в Жирный вторник один англичанин XVII века описывал так: «Время, когда пищу жарят и парят, пекут и подрумянивают, варят и тушат, режут, рубят, шинкуют, поглощают и пожирают в таких количествах, что, можно подумать, люди хотят набить утробу едой на два месяца вперед или запастить в собственном брюхе провизией на дорогу до Константинополя, а то и до Вест-Индии»29.

Ключевую роль в организации праздника часто играли гильдии мясников: они устраивали игры, состязания и процессии вроде той, что состоялась в Кенигсберге в 1583 году — 90 мясников пронесли по городу гигантскую колбасу весом в 200 килограммов. Этот исполин, как и свиные мочевые пузыри, воплощал в себе множество смыслов, связанных с мясом: плотоядность, плотские побуждения, бойню. На карнавале главные роли делили между собой еда, секс и насилие, смешивая воедино все плотские удовольствия и опасности. В это время часто устраивались свадьбы, а также не столь возвышенные церемонии: в Германии, например, существовал обычай запрягать незамужних девушек в плуг, чтобы они на глазах у всех «пахали» рыночную площадь — с чем именно ассоциировался этот процесс, тоже можно не пояснять30.

В книге «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» историк общества Михаил Бахтин отмечал, что карнавал воплощает собой смеховой ритуал: древнюю традицию, в рамках которой «серьезный и смеховой аспекты божества, мира и человека были, по-видимому, одинаково священными, одинаково, так сказать, „официальными"»31. Иными словами, карнавал был торжеством «другого» — всего того, что подавлялось в повседневной жизни. Покровы городской утонченности спадали, обнажая гротескное подбрюшье этой жизни, а плотские бесчинства прославлялись как неотъемлемая часть чередования жизни и смерти: «...Совокупление, беременность, родовой акт, акт телесного роста, старость, распадение тела, расчленение его на части и т.п., во всей их непосредственной материальности, остаются основными моментами в системе гротескных образов. Они противостоят классическим образам готового, завершенного, зрелого человеческого тела, как бы очищенного от всех шлаков рождения и развития»32.

На картине Питера Брейгеля «Битва Масленицы и Поста», написанной в 1559 году, мы видим кульминационный момент празднества. Перед нами — рыночная площадь, заполненная людьми, которые занимаются обычными делами: женщина в белом чепце торгует рыбой из корзины, другая жарит блины на открытом огне, мужчина торопится куда-то с охапкой дров, двое детей играют с волчками. Никто, похоже, не замечает, что рядом бродит шут с зажженным факелом, хотя дело происходит днем. Впрочем, всех этих персонажей художник поместил на заднем плане. Ближе к зрителю разворачивается главное действо: шутливый поединок между толстяком верхом на бочке

(на голове у него вместо шлема красуется пирог) и тощей «старухой» (на самом деле это мужчина, переодетый монашкой). Оба вооружены: толстяк — поросенком на вертеле, старуха — деревянной лопатой с двумя рыбинами. Современники Брейгеля немедленно узнали бы в этой парочке Карнавал и Пост, сражающиеся за душу рыночной площади. Они также знали, что Карнавал непременно проиграет бой и что за его поражением последуют пародийный суд, приговор и публичная «казнь». Этот ритуал представлял собой конвульсивный сбой в ритме городской жизни — лобовое столкновение плотской необузданности с религиозным воздержанием и поражение плоти. Впрочем, во времена Брейгеля сам обычай оказался в опасности: реформаторы-протестанты считали его языческую символику насилия и разгула неприличной. С середины XVI века в Северной Европе начали постепенно подавляться крайние проявления карнавала, составлявшие в конце концов его суть. В итоге людям пришлось искать другие способы развлечься и новые выходы для ритуального смеха.

В Лондоне эту комическую роль — совершенно вопреки воле ее создателей — взяла на себя пьяцца Ковент-Гарден. Как видно из названия, архитектор Иниго Джонс, построивший эту площадь в 1631 году, вдохновлялся итальянской ренессансной архитектурой, и результат — элегантные дома с аркадами и портик церкви Святого Павла, напоминающий античный храм, — несомненно соответствовал ее канонам. Джонс и его заказчик, четвертый граф Бедфорд, надеялись повторить коммерческий успех парижской Пляс-Рояль (ныне — площадь Вогезов) — спекулятивного проекта короля Генриха IV, ставшего благодаря покровительству монарха самым фешенебельным адресом города (среди тамошних жильцов был сам кардинал Ришелье)33. Поначалу дела у них шли неплохо: новые дома на северной стороне площади быстро раскупили аристократы. Но у всей схемы был один роковой изъян. В отличие от Пляс-Рояль с ее модным променадом и королевским покровительством, на пьяцце Ковент-Гарден ничего особенного не происходило. Когда граф Бедфорд покинул Лондон на время Гражданской войны, ее облюбовали торговцы фруктами и овощами, стремившиеся нажиться на растущем в столице спросе на продукты садоводства, и уже вскоре на площади пустил корни рынок со всем присущим ему беспорядком. Всего через десять лет дворяне, купившие особняки на пьяцце, начали перебираться в другие места, жалуясь на шум и мусор.