Выбрать главу

Измочаленный нелепыми вымыслами Нины, ее оголенной грубостью, в полусне Слава, будто с какого-то пригорка над Онегой, следил за парящим голосом чужим, а все-таки оттуда раздававшимся, из глубинок детства.

Вот долетел обрывочек удаляющегося напева, вроде б заречный ветер донес его до Славы:

Моя молодость проходит, Как в трубе зеленый дым…

Он приподнялся на локте, взглянул на заваленное безлунной теменью окно и снова опустился на постель, лег на спину и сразу же, опять в полусне, вернулся, убыстрив ритм своего частушечного хода, не то жалующийся, не то недоверчивый к своей же тоске-отчаянью голос. Слава хватался за него, как за соломинку в детских снах, куда-то хотел выплыть за ним.

Дайте ходу пароходу, Распустите паруса, Пролетела моя молодость, Увяла краса.

Ах, вот что оно?! Он вел разговор, кажется, и сам отвечал своей переборкой, перестуком каблучным слов-находочек.

С кем-то все же делил напасть, обтерханный изнутри, все же искал пусть и шуточной, но с тоской, малой исповеди под ветерок, над широкой Онегой-рекой. Ведь и частушка может быть прибежищем, если она из души в душу, будто и не сполна выговаривает, упрощает беду, а все же парусит над бытом, чадом, болотом. Будто помогает избавиться от шипов-заноз.

Чего перебирать, думал, уже окончательно выплыв из сна, Слава, зачем перебирать, как обмануты не то чтоб надежды, — самые, казалось бы, полновесные месяцы, годы его жизни, где он, как к главному в себе самом, все нес Нине? А там-то жило иное существо, обманное, с характером счетовода по призванию, с вульгарным душком и умением выгрываться в заданное положение…

Как же удивлялся сам когда-то, действительно теперь уже казалось, все происходило давным-давно, как же диву давался Слава, видя мытарства Глеба Урванцева с его пошлейшей бывшей женой. Мало того — и не признаваясь себе, исподволь, невольно судил Глеба за его былую юношескую недальновидность, за неизбирательность, что ли… А теперь как судить себя? Ведь Глеб ринулся к той Ксении от усталости, от лагерного обездоленного детства, из-за сиротства своего, от любви к брату Ксении, талантливому, но подкошенному тяжелым недугом, видимо, парню примечательному!

Судить-рядить и учителя своего был горазд тогда Слава, а тут за строгим обликом Нины, ее сымитированным вниманием ничегошеньки не разглядел, не почуял… «Там, где ты споткнешься, постарайся, чтоб другой не полетел кубарем», — говаривал отец. Но вот он, Слава, видел, как маялся Урванцев, а сам остался слепышом и даже виноватым перед Ниной.

Какова она оказалась на самом деле, таковой и была, когда они встретились, но все-таки она по-своему искренне привязалась к нему. В бедном ее мирке все же он занимал два года кряду далеко не последнее место. Иными, чем помстилось ему, оказались намерения и сами чувства, но не он ли своей наивностью ввел Нину в тяжелейшее для нее же заблуждение. Она-то и видя его безопытность, наверняка в глубине души рассчитывала, что хоть и малый, да хищник дремлет и в нем, хоть и неискусный, но собственник заговорит, начнет руководить его, Славы, поступками, да еще с ее же, опытной Нины, помощью!

Но самым мучительным, когда прошли первый страх, боль от непоправимой беды — Нина всамделишная мало общего имела с Ниной, какую он себе навоображал, жизнь, с которой даже по-своему наладил, — самым тревожным оказалась тоска по ее телу. Неправдоподобным представлялось расторжение сроднившихся, и бесчисленные видения того, что меж ними было, его не оставляли, сколько он ни гнал их.

Так вот как отмстились его же плоские шутки, когда он что-то читывал или рассматривал картины об искушениях святых и их муках…

Муки-то оказались муками в самом настоящем, болевом смысле этого короткого, но такие длительные страдания обозначавшего слова.

Сколько ж раз он выдумывал при ней, да и с нею, особенно по ночам, когда даже она, ненасытная, уставала от ласк, как поедут они, поживут на его стороне. Хотелось ему, чтоб она попривыкла к его каргопольскому другу — тетке Настёнке, чтоб, как и он сам, привязалась к самому ладу той жизни. И ни разу ему, наивному, не пришла на ум простая догадка о несовместности не то чтоб опыта, характеров, склада жизни, устремлений, понятий Настёнки, ее целостного, совестливого мира и эгоистического Нины. А главное, в Нине не оказалось ни на йоту того артистизма природного, каким так щедро одарена была некрасивая с виду Настёнка.

Нина не случайно пропустила мимо ушей и глаз все, с чем пытался сводить ее в самой Москве. Наезды его северных друзей она снисходительно терпела, смежив свои длинные ресницы, делала вид, что на нее дремоту нагоняют их рассказы о странствиях по Северному краю, о беломорских экспедициях. Равно скучным представлялись ей и бывальщины корабелов, и заботы геологов, и толки учеников Иванки Мариновой, работавших в Архангельщине.