Спускаясь на улицу, ему было пора в управление порта, Василий Михайлович обрадовался, как все-таки славно: ни один встречный-поперечный ни за что и представить не сможет, какая радость к нему привалила, да еще нежданно-негаданно. Завязалась крепким морским узлом надежда: он еще встретится, и не раз, с чудаком, чем-то смахивающим на него самого, не внешне, нет, а в душе, который понимает его с полуслова и ждет от него, Ветлина, не любопытных баек бывалого капитана, а маленьких и достоверных исповедей, свидетельств. Разве не сокровенны истины, какие добываются или, вернее, приоткрываются в странствиях к дальним берегам.
Еще перед войной, в Ленинграде, два москвича, он, Василий, и Борис Смоленский, пробродив насквозь нескончаемую питерскую белую ночь, завороженные ею и своей надеждой на будущие странствия по океанам, точно установили: им зверски повезло, они оба имеют общее прошлое.
Совсем еще мальцами они по целым дням околачивались на Трубной площади в Москве, на птичьем рынке, и оба умели разговаривать с кенарями, щеглами, прокрадываться между клетками и тихо так, по-ихнему переговаривались.
Они вспоминали взахлёб, подталкивали друг друга локтями, хотя Борька был намного выше Василия, придумывали случаи с птицами и их продавцами-тиранами, но главное оказалось совершенно достоверным…
Двое мальчишек подрастали среди птиц, наплевав на то, что они живут в громадном городе, залязганном трамваями, заоранном пешеходами… Они оба — мальцами научились взлетать выше ругни и срама городского, вслушиваться в голоса лесных обитателей, расталкивать тесноту коммуналок, выпрастывая свою детскую мечту из-под всех неустройств.
И белой ночью в Ленинграде им вдруг открылся смысл той общности, какая показалась бы смешной, почти дурацкой милейшим их приятелям из Института инженеров водного транспорта и университетским. Наверняка ни в одной автобиографии и не будет обозначено хождение на птичий рынок, взлеты над торгующей толпой, «Язык царя Соломона, он же язык Васьки и Борьки».
Все открытия детства оказались бесценным даром, захваченным ими с собою во взрослую, студенческую жизнь, в град на Неве.
И Борька тогда, прощаясь с Василием Ветлиным, задержал его руку в своей и сказал: «В любую стужу, в самых северных широтах, наверняка мы вместе или поврозь, но не раз еще обогреемся, вспомнив Трубу, крутой спуск Рождественского бульвара, птичье толковище, а главное — что уже тогда, даже не подозревая об этом, одновременно плутали среди взрослых ног навстречу друг другу, понимая самую малую пичугу, — вот оно, настоящее общее прошлое! Нам оно еще всерьез понадобится. И кто знает, может, очень скоро…»
Ветлин вошел в кабинет капитана порта, улыбаясь друзьям своим, с которыми вновь свел его Амо Гибаров, сам даже не подозревая этого.
Часть третья
СОЛЬ ДРУЖБЫ
На перекрестах жизни и смерти
1
Они стояли плечом к плечу на балконе, повисшем над слиянием двух рек, хоть и в центре Москвы, но все же испытывая какое-то парение над живой водой России. Дирк Хорен тихо смеялся, смех его часто вступал вместо пояснительных слов, признаний, оценок. Он впервые смотрел на устье Яузы и вслух учился называть ее, до того неведомую, и Москву-реку. Что ему, американцу, было до того, что в Москве таких высотных домов и не так уж много, может, ему тридцать два этажа вообще казались невысоким полетом, но тогда он заражался состоянием Андрея.
Хотя лаборатория Шерохова уже несколько лет находилась на верхотуре, он сам каждый раз будто и спохватывался, как повезло ему и сотрудникам ее обжить благодаря случайной аренде, нечто аистиное в самом центре города. Он-то, Андрей, считал, что принимает своего друга вполне на высоком уровне многоэтажья, выдающегося для Москвы. А тот оценил и шутки об аистах Московии, и историю петляющей Яузы, и ее дружелюбие к Москве-реке.
Дирк, проведший уже значительную часть жизни в океанах, морях, относился и к рекам как существам до некоторой степени одушевленным. О том и речь они вели, паря над слиянием двух рек.