Вы вошли в его жизнь как изначально недостававшая часть ее. Я не берусь, да Вы и не нуждаетесь в том, чтобы я все это попыталась втиснуть в слова.
И как обозначить, чем стал Ваш дом для него?! Ваш и Наташин.
Когда болела его мать, а он буквально бежал от той Варвары, что случайно вторглась в его существование, он метался, пока не обрел вашу дружбу. Нет, в благожелателях, товарищах у него и отбоя не было, но речь-то была об ином.
Он был счастлив и несчастлив, что встретилась я. Расстояния непрерывно изматывали его, хотя он старался скрыть и это. А тут он обрел, как писал мне, свою Собственную планету, куда приходил с ворохом выдумок, где принимали его не только всерьез, но нуждались в его присутствии.
«Со стороны наша дружба с Реем может выглядеть парадоксальной, но втайне мы уже оба знаем, как незаменим наш обмен».
Да, праздники души пришли к нему не слишком рано!»
Андрей улавливал — в письмах Ярославы проскальзывали даже материнские ноты, терпение любви, какая вбирает в себя все без изъятия, со смирением единственной преданности.
Андрей знал от Амо, тот хотел видеть ее в сильной позиции, отстаивающей первородство своих линий, духа, сути, стати.
Но ей-то теперь временами казалось почти непосильным — как же он ушел, оставив ее и без напутствия, впервые хотелось ей его наставлений, указаний при уходе.
«Нет, — писала она Андрею, — он уходил иначе, чем Ваш тезка Болконский. Тот отстранился от земной Наташи загодя. Очень страдал и потому отошел от всего земного, верно, подсознательно растворяясь в небытии, оставив Наташу в грозившем поглотить ее целиком одиночестве. И так длилось несколько бесконечно-томительных дней.
После того, как мама рассказывала мне о гибели моего отца в Терезине, я много раз думала о том, как важно для живых понять уход самого близкого, принять из рук в руки, из уст в уста еще теплящийся огонек его жизни. И пронести его до самого конца своей жизни, заслонив от всех ветров, от бездумья, от забывчивости, беспамятства эгоистичных.
Амо до последней минуты пребывал со мной. И где нашел он в себе силы так крепко меня поцеловать, когда увозили его в реанимацию за два часа до его последнего беспамятства.
Я поднялась в машину-перевозку, наклонилась к нему, а он притянул меня своей уже немеющей правой рукой и поцеловал так, будто все-все, что связывало нас, вложил в это прикосновение. Я спрыгнула на землю, которая окончательно теперь ушла из-под его ног, но вновь рванулась в перевозку, опять склонилась к его лицу — он лежал на носилках, укрытый своим домашним одеялом, зелененьким в черную шашечку, моим смешным подарком, а он опять смог найти силы обнять меня за шею, глядя мне в глаза, прижался к моим губам. Он медлил, ощущая — это наше прощание. Я поняла это по его взгляду.
Я услыхала голос доброго профессора, приехавшего за Амо:
«Мы пришлем через четыре часа за вами машину, вы сможете оставаться с мужем».
Но через четыре часа я застала Амо в глубоком беспамятстве…
Видите, Андрей, понадобилось полугодие, прежде чем я смогла Вам написать об этом. Но если б Вы знали, как много досказали мне эти мгновения. Как они поддерживают меня, когда, помимо всей моей воли, настигают меня самое чьи-то стенания и оказываются — моими собственными.
Я догадываюсь, Андрей, Вам и Наташе тоже нужна наша переписка, пусть в конвертах — поездами, самолетами, машинами — будут вновь и вновь ко мне и к Вам доставляться какие-то возгласы самого Гибарова, шутки, даже загадки, которые Амо успел нам загадать, но еще и не открыв всех секретов, отгадок. В той огромной потере, которую мы не то что понесли, а несем, во благо и во спасение, завязался еще один крепкий узел дружбы нашей. Мне, во всяком случае, он во спасение!»
Был во спасение он и Андрею.
Иной раз Ярослава присылала странички из писем Амо, те, что особенно могли заинтересовать Андрея. Правда, ксерокопия их чуть-чуть будто и отчуждала, но лишь на короткий момент. А уже через минуту-другую, вчитываясь, Андрей мог следить за тем, как строка Амо перетекает в другую, как на характере строк отражается ход живой его мысли.
«Я прогоняю от себя уныние, неверие, страхи мима. Если ты весь день вздергиваешь себя в пространстве, да еще оспариваешь глупцов, чего Пушкин не велел делать, а ты, как существо заземленное, все же это делаешь непрестанно, — весьма тормозишь собственную психику, заклиниваешься на том, и ночью все рикошетирует…
И тогда меня спасают собеседники, я волен выбирать их безо всякого ограничения, любуюсь самими возможностями, какие открываются мне. Я не сажусь в кресло напротив того, кого слушаю, наоборот, я усаживаюсь за стол, открываю книгу, он выходит — тот, кто мне нужен, и начинается диалог. У меня есть преимущество, я весь слух и зрение, я возвращаю некоторые фразы собеседника по нескольку раз, что в буквальном диалоге было б невозможно. Я спрашиваю, думаю, представляю все воочию, ассоциирую, смеюсь, а то и задыхаюсь от бега за тем, кто беседует со мною.