Адам имел много свободного времени для фантазий, был сыт и еще тогда, до изгнания из рая, вовсе не трудился в поте лица своего. Но мне кажется, у него не хватало воображения в том просторном смысле, каким мы в нашем позднем, двадцатом веке наделены. И к тому же он и не осмеливался обращаться даже про себя к разного рода условностям, без которых, пожалуй, нет подлинного чуда воображения. Потому, чтобы искусить Еву, он и выбрал обличье самого несимпатичного типа из ближайших своих соседей, обитателей райских кущ, и прикинулся этим самым Змеем!
Ваша рыба, Наташа, меня, обдавая холодом, заставляет быстрее вертеться вокруг нее и стола, горячее малевать эскизы будущего, пока не сотворенного спектакля.
Но все ж вернусь к началу, и пусть наше действие развивается по порядку. Сперва в собственном облике, то есть Адамовом, в светлом трико и листьях взбираюсь на дерево и, стоя на самой верхушке, жонглирую яблоками. А дерево не простая яблонька, нет.
В ту библейскую пору наверняка произрастали высокие яблони и плоды на них висели крупные, увесистые, налитые медовым соком. Итак, пока что я Адам. Но вот исчезаю в густой листве и уже вновь предстаю перед Евой в черном трико, неузнаваемо преображенный.
Руки сгибаю так и эдак, их волнообразные, птичье-змеиные движения околдовывают ее ну точно по-змеиному. И, не добравшись до Индии, мы-то с вами насмотрелись на такие виртуозные движения в индийских танцах-пантомимах. Индийские танцовщицы поводят головой, изгибают шею, руки, будто удлиняя себя и не только по-человечьи, но и по-звериному осваивая пространство. Они даже способны не то что примирить со змеями, но и заворожить заимствованными у них повадками.
Потому и я своими двумя руками изображаю раздвоение Змея и заключаю Еву, несомненно, в змеиные объятия. А потом совершаю двойное сальто и срываю яблоко. Дарю ей как раз то, что не сажал, не выращивал. Тут мы исполняем с партнершей, то есть с Евой, пантомиму искусителя и опасной наивности.
Амо, забыв о рыбе, отложил нож, показал несколько позиций Евы и движения Змея. Спохватившись, он принялся за рыбу, но, и чистя ее, рассказа не прерывал.
— После того, как Змей в индийском полутанце приманивал ее, вновь и вновь обвивал Еву, он проскользнул вверх по стволу дерева и опять исчез в листве. И тут сверху низринулся Адам в светлом трико и листьях. Он совершал прыжки на батуте в исступлении от того, что пропала Евина простота и она, сама Ева, оказалась пустельгой и простушкой в вульгарном смысле этого слова. Даже и не догадалась: Змей — то все скверное, что таил в себе Адам. Он же надеялся — Ева узнает его в любом обличии и изгонит из него коварство и зло. Но нет, она прельстилась уродливым Змеем. Как ребенок, увидев теперь Адама, да еще отрывающегося от нее, от земли, — а он совершал неимоверные курбеты на батуте, — пыталась и сама последовать за ним, но не тут-то было.
А потом пришел обыкновенный штальмейстер, инспектор манежа, подловил Адама, когда тот спускался после очередного подскока на батут, зажал его, обхватив поперек груди, а другой рукой заарканил Еву и поволок вон — изгнал из рая, то есть с манежа.
Меня увлекают, Наташа, аналогии, они придают мне, если хотите знать, отвагу. Вас не отталкивает мое самоуправство? Нет?
Обычно совсем точно рассчитывающий каждый жест, тут Амо опрометчиво потер пальцем висок, и рыбья чешуя заблестела на его лбу. Наташа отодвинула кастрюльку с начищенной картошкой, вытерла руки чистой тряпочкой и смахнула чешую со лба Амо.
— Вы не осудите меня, если признаюсь: хочется сделать в некотором роде и свой автопортрет. Пора мне сочувственно вышутить свое сиротство. Но один из моих учителей обронил: «Сирота так и не становится по-настоящему взрослым». Воображение вряд ли только игра памяти, но ей обязан я своими маленькими сценическими площадными мифами, где грусть и смех заключают друг друга в объятия. И вот бьюсь над неожиданными этюдами к будущему спектаклю — одни развернутся в сценки для него, другие опадут, как листва в ветреную осень. «Адам и Ева» вроде б из пролога к нашему обитанию на земле, а значит, в изголовье и моей жизни тоже.