Выбрать главу

Задолго до петроградского восстания, еще с середины февраля, доносились из приневской столицы смутные и тревожные слухи. Заводы становятся, рабочие бастуют, гарнизон ненадежен, женщины бунтуют около булочных и мясных. Многие спрашивали: «Неужели начало революции?» Ни боязни ни озлобления, ни растерянности я ни в ком не замечал — мысль о революции казалась совсем спелой. Было, скорее, тревожное любопытство к загадочному завтрашнему дню.

И вот посыпались телеграммы. Краткие и жуткие. Одна за другой. «На улицах баррикады. Пулеметы на крышах. Городовых снимают с чердаков. Сожжены полицейские участки. Отворены ворота тюрем и крепостей. Возглавляется Временное правительство…»

Все чаще и чаще замелькало в газетах: я — социалист, я — министр юстиции, я — присяжный поверенный, я — член Государственной Думы, я — Александр Федорович Керенский!.. Всем, всем, всем!..

Уже тогда офицеры сообщали вполголоса тревожные вести: о недоверии матросов к командному составу, об обысках у начальствующих лиц, об аресте офицеров, не пользовавшихся популярностью или слишком строгих по службе.

Наконец пришло известие об отречении царя и об условном, благородном отказе от власти великого князя Михаила. Между этими, почти одновременными событиями и днем, когда о них был оповещен гельсингфорсский флот и гарнизон, протек — и это правда — чересчур долгий срок. Стоустая молва — как это и всегда бывает — какими-то неведомыми путями опередила официальное извещение, и это обстоятельство дало пищу толкам о том, что от солдат и матросов умышленно скрывают свершившиеся важные факты. Впоследствии в этом промедлении винили представителей местных властей — губернаторской и жандармской. Впрочем, конечно, имела место и провокация которой успешно занимались негодяи и охотно верили дураки.

Начались рядовые убийства. Был застрелен адмирал Непенин, талантливый флотоводец, энергичный администратор, заботливый начальник, человек прекрасных качеств. Застрелили на улице одного пехотного генерала: у него недавно пали со славою на войне три сына, а сам он был всегда и неизменно любим солдатами. Убили на улице мичмана, потребовавшего от матроса отдания чести. Убили одного скромного и дельного капитана, с которым я почти ежедневно встречался в помянутой семье. Правда, он был прирожденным, убежденным монархистом и никогда этого не скрывал. Жертвы «гнева народного» складывались в Николаевском госпитале, в морге.

Город утопал во флагах: красных с шведских, белых с синим — Suomi[28], а между ними пророчески алели красные флаги. У всех жителей появились в петличках красные розетки и ленточки. По улицам разъезжал, стоя в автомобиле, финско-русский адмирал Максимов с обнаженной лысой головой. Приехал Родичев, и бубнил на всех перекрестках, и так пьянел от собственного красноречия, что, слезши с тумбы, не мог отвечать на самые простые обыденные вопросы, а только улыбался и все переспрашивал как сквозь сон — а? что? кому? Иные еще поздравляли друг друга с великой бескровной, но в широких улыбках уже чувствовались фальшь и ужас.

Пришли и более страшные телеграммы. Ротные комитеты. Отмена отдания чести. «Вы» — солдатам. Свобода мнений и допущение митингов. Декларация прав солдата без декларации его обязанностей Видно было, до какой растерянности дошли русское общество и его державные представители.

И вдруг, как бомба, приказ № 1. Помню, как прочитав его вслух, один старый офицер сказал со слезами: «Господи, если Тебе было угодно осудить Россию на гибель, зачем избрал Ты для нее такой позорный путь?»

Убийства сделались массовыми. Офицеров, живых, завязывали в мешки, прикрепляли к их ногам тяжесть и бросали в прорубь. Иногда же их собирали в кучу на корабельном баке и из брандспойтов поливали горячим паром. По трупам нельзя было потом признать людей: кожа и мясо совершенно слезали с лиц. Не могу не сказать слова великой признательности тогдашним финнам. Они весьма охотно, с большим участием и даже с опасностью для себя, прятали в своих домах офицеров, скрывавшихся от звериной расправы.

Обыски все продолжались. Помню, и в нашу буколическую, мирную, чистенькую санаторию ворвались однажды пехотные солдаты с ружьями. Я спросил одного из них — для чего они присланы.

— А вот ищем, нет ли пулеметов. Тоже которые бывают изменники и шпионы.

И вдруг прибавил зловеще и как будто некстати:

— Буде. Попили нашей кровушки.

Впервые я тогда услышал этот глупый лозунг. И он прозвучал для меня как символ, как бессмысленное пророчество той бойни, которую и поныне зовут в Европе великой бескровной русской революцией.

По порядку*

Неделю — может быть, немного больше — тому назад в редакцию позвонил местный представитель Эстонии.

«В вашей газете, — говорил он, — уже неоднократно печатается о насилиях, чинимых эстонской чернью над русскими офицерами. О таких фактах мы не знаем. Потрудитесь сообщить нам имена потерпевших и свидетелей, а также числа и часы, в которые могли произойти эти прискорбные случаи. Мы произведем расследование».

На другой день просьба эстонского представителя была удовлетворена: в нашей газете появилась дополнительная статья с именами и числами. Пять дней спустя — другая.

Если эстонский представитель смог и сумел прочитать первую статью, то, вероятно, он потрудится прочитать и вторую, и третью.

Теперь очередь за ним. Надеюсь, причинив нам столько много хлопот, он, со свойственной всем европейским дипломатам любезностью, не откажет сообщить нам в кратчайший срок о результатах расследования и, разумеется, о соответствующих мерах.

Не принимаемых, а принятых.

Иначе он, поневоле, наведет нас на прискорбные размышления.

Маленькая (по карте) страна может ознаменовать свое существование актами великодушия и забвения прежних обид. Ибо сильные не мстят.

Но из этого отнюдь не следует, чтобы маленькая (в духовном смысле) страна начинала свою политическую жизнь маленькими же гнусностями.

К счастью, мы далеки от этих печальных мыслей. Мы с нетерпением ждем дня, когда представитель Эстонии разрешится любезным ответом.

Тогда — только тогда — мы осмелимся привести новые имена и числа.

Иначе мы будем опасаться:

А вдруг наши разоблачения повредят пострадавшим?

А вдруг нашим участием мы только помогаем добивать лежачего?

А вдруг…

Ведь нет того предела, которого не переплеснет человеческая подлость.

* * *

Все это, понятно, не относится к почтенному эстонскому послу. В его лояльности и корректности мы — то есть я — непоколебимо уверены, точно так же, как уверены и в том, что бессмысленные и жестокие выходки городских подонков отнюдь не выражают чувств и мыслей целого народа и его достойного правительства.

Малое стадо*

Это было в самом начале XX столетия. Святейший Синод положил отлучить от Церкви болярина Льва Толстого. Решение это произвело, поистине, потрясающее впечатление во всем цивилизованном мире. И, пожалуй, Софье Андреевне — ныне покойной — совсем не подлежало бы писать митрополиту Петербургскому и Ладожскому своего письма — ничтожного по содержанию и резко-задорного по тону.

Я не имею под руками текста этого письма, но, насколько помню, в нем графиня приводила, между прочим, и такую мысль, что вот-де вы, иерархи, учите смирению и простоте, а сами разъезжаете в каретах, запряженных шестеркой, одеваетесь в парчу, шелк и бархат, возлагаете на головы золотые митры и украшаете свои одеяния бриллиантами.

Митрополит Антоний (Вадковский) — один из замечательнейших русских верховных пастырей по уму, доброте и благочестию — ответил Софье Андреевне письмом, полным вежливой сдержанности и спокойного достоинства. В нем он сказал, среди других веских и умных слов, приблизительно следующее: «Да. Ради возвеличения Церкви мы носим парчу, и золото, и драгоценные каменья. Но если настанет час Господней воли и Россию посетят скорбь, бедность и унижение, мы, как некогда наш великий святитель Сергий Радонежский, станем ходить пешком, облачаться в ризы из некрашеной холстины и приобщать паству из деревянных потиров».

вернуться

28

финских (фин.).