Беседы с представителями религиозных иудейских обществ, заботящихся о бурсах, заранее были противны Кацнельсону. Видя грязные молитвенные залы при синагогах, мальчишек, качающихся взад-вперед на скамейках в хедерах[97], заношенные халаты и ермолки ветхозаветных евреев и парики набожных евреек, слушая заключения на неведомом ему идише, Герман чувствовал, что отступает в мрак неизвестного ему мира, а его логичный и рациональный ум, отшлифованный на незавершенном политехническом образовании, заливает осадком неких извечных предрассудков.
Посему с облегчением он отметил галочкой в своем полицейском блокноте все религиозные организации, предлагающие бедной молодежи моисеева вероисповедания крышу, пищу и заботу. Было из всего не так и много, и повсюду на свои вопросы Кацнельсон получал похожие отрицательные ответы. Никто из начальства еврейских сиротских домов не желал и слышать о том, что в их интернате мог находиться какой-то мешуге[98], который совершал бы грех Онана или — не дай Господь — обитателей Содома. Герман Кацнельсон — несмотря на отсутствие какого-либо следа — вздохнул с облегчением, отправил своего дальнего кузена, которого нанял в качестве переводчика с идиш, и отправился теперь уже в светские еврейские заведения, предоставляющие ночлег и услуги по проживанию и воспитанию.
Первым из них был "Дом Еврейских Сирот" на Стрелецкой площади[99]. После того, как он выждал длительное время, его допустили пред ясны очи директора, господина Вольфа Тышминицера. Полицейский представился, вынул блокнот и карандаш, после чего, тяжело вздохнув, начал очередной допрос. Задав всего несколько вопросов, он почувствовал, что сердце начало биться живее. Уже после четверти часа беседы Герман Кацнельсон перестал проклинать инспектора Мариана Зубика за то, что тот давал ему исключительно "еврейские" задания.
Львов, понедельник 25 января 1937 года, девять часов вечера
Аспирант Стефан Цыган вместе с директором ресторана и дансинг-клуба "Багателя", Василем Погорильцем, шел по лабиринту узеньких коридорчиков, что размещались на задах этого замечательного и известного львовского заведения. За ними трусцой бежали Чухна с Гравадзе. Цынан не мог оставить их снаружи, опасаясь того, чтобы кто-то из них не позвонил "девушкам", чтобы быстренько слепить совместную версию. Все четверо остановились перед дверью с надписью "Артистическая уборная", верхний уголок которой был украшен цветком из папиросной бумаги.
— Это здесь, — сказал директор Погорилец. — Вместе с другими танцовщицами здесь переодеваются панна Стефця и панна Туня из нашего ревю. Но я весьма прошу пана аспиранта побыстрее. Обе девушки выступают на сцене! А теперь, пан аспирант, поглядите сами, какие чудные девушки у нас танцуют. Быть может, это привлечет пана аспиранта посетить наше заведение? Что-то никогда пана аспиранта я у нас не видел! А жаль, очень жаль… Вот послушайте, как там на верху замечательно поют!
Сказав это, директор указал пальцем на потолок. Из помещения, находившегося над ними, прекрасно были слышны слова плясовой песенки:
Погорилец покачал головой, как бы подтверждая слова песни и, не стуча, открыл дверь уборной. Из помещения раздался смех, писки и окрики деланого перепуга. Цыган сурово поглядел на Чухну и Гравадзе, стоявших в нише, ведущей к туалету.