…Средняя полка вагона — сплошные нары. На них вповалку шесть человек. Костя лежал в средине, смотрел в окно на широкое зарево, перемещающееся вдоль поезда от паровоза к хвосту и обратно. Время от времени поезд начинало качать на стрелках, бить на стыках рельсов, и он нехотя останавливался. В наступившей тишине нарастал грохот, в окнах мелькали черные квадраты бог весть чем груженного состава, и тогда поверх этих квадратов видны были мохнатые пыльные звезды. Грузы были важные.
После одной такой остановки — которой уже и, казалось бы, обычной, — вагон вдруг зашевелился, задымил махрой, закашлял, застучал полками, зашаркал лаптями, бахилами, сапогами, зашлепал босой ногой. С верхних полок полетели тяжелые мешки, они стучали о пол, словно груженные дровами. Цокали, сшибаясь, окованные сундучки с такими висячими замками-кренделями, что ими впору лошадей путать. Люди терли глаза, запускали обе руки в размочаленные волосы, с треском чесались, и из волос сыпался песок и шлак. Говорили каждый на своем языке и все об одном: Рудострой!..
Старый татарин в засаленной тюбетейке сыпал скороговоркой, в которой не было слов, а были только одни звуки. Но все равно четко слышался Рудострой.
— Ру-до строй-то… — повторял он и улыбался своими старческими слезящимися глазами.
А рядом напевный невозмутимый голос:
— А ще, мабуть, приихалы? — и сладкое потягивание с хрустом.
— Та, кажут, Рудострой. А ну, пидсоби! Чи не бачишь, як важко…
«Вот… Все, все здесь не так. Все по-новому. — Слезая с полки, думал Костя. — И я здесь по-новому»…
Поезд полз, как червяк, медленно, долго. Наконец остановился. Вместе со всеми Костя вывалился из вагона. Кругом теснили, сплошной лавиной двигались неизвестно куда. Неслись крики.
— Наташка! Где ты?
— Здесь я…
— Говорил, под голову клади… Жулья тут во!
— Моя нашальник ходи. Брата моя нашальник…
— Пятерка на день, говорят…
— Гигант первый в мире…
— Каррашо! Отшен карашо! Ви, как это сказать руськи: ум два, карошо, лютше…
Пыхтели паровозы. С пронзительным шипением спускали пар. В нос било запахом перегретого железа, масла и пыли с каким-то незнакомым привкусом. Станции не было. В тупичке на рельсах, загнутых салазками, стоял вагон, около него на столбе колокол, а под колоколом девушка с продымленными флажками в черной короткой юбке и фуражке с большим лакированным козырьком. На заборах длинные полотнища лозунгов. Аршинными буквами: «Стройка металлургического гиганта — дело всего народа! Все Рудострою!», «Под контроль общественности — все заказы Рудостроя!», «Добровольцы, на стройку!»…
Люди шли мимо заборов, теснясь, вливались в узкие коридоры, толкали друг друга, спотыкались и вдруг вышли в степь. То, что открылось Косте, было изумительно: степь светилась рябью огней, полоскалась ослепительно зелеными вспышками, поднимала клубы алого дыма и время от времени, потрясаемая глухими громовыми раскатами, гудела в самом своем основании так, что отдавалось даже в Костиных ногах.
— Вот он какой! — раздался где-то рядом восторженный шепот. Ему отозвался бодрый стариковский голосок.
— У-ух, мать честная! И ночью рвут ее, матушку. И ночью не дают ей спокоя, сердешной!..
Костя продолжал стоять. Странно, в этот миг как-то отошли от него все его последние волнения. Его недавние страхи, его дерзкие мечты — все было мелко и ничтожно перед тем, что он видел. И он сам. Было так, как когда-то в давно-давние времена. Набегавшись на морозе, забирался он на печь к бабке. Припадал к сухой теплой руке и под монотонный говор видел через темень запечья, через стены, через вой пурги в далеком царстве в тридесятом государстве чудо-город, построенный царевной-лягушкой за одну ночь…
— Ну, чего, парень, стоять, — почувствовал Костя на плече сильную руку, — сядем давай. Теперь до утра и думать неча попасть на строительство.
Костя сел. И вдруг почувствовал тонкий, едва уловимый запах полыни. Так пахло в Застойном по межам тихими вечерами. Костя пошарил рукой, сломил сухой стебелек и долго тер его между пальцами, а потом жадно втягивал хрящеватым носом сочившийся с пальцев томительно-горький запах.