Целыми днями она молчала, да и разговаривать было не о чем. Покончив с работой, садилась к окну и часами глядела на Кочердыш, на подмытые водой, умирающие березы. Думала.
Отец беспокоился. Ерзал на седулке. Вскидывая взгляд поверх очков, звал:
— Дуня…
— Чего, тятя? — не отрываясь от окна, откликалась дочь.
— Ты бы сходила куда. Право! Все одна да одна…
Голос у отца был заискивающий, пугливый. Дуня молчала. Никита бросал сапог и вздыхал:
— Эх, жизня! Дите — в куклы бы только играть. А она…
Случалось, он приходил пьяным, виновато залезал на печь и притворялся спящим. Наутро, встав с опухшими глазами, жадно выпивал ковш холодной воды.
— Ты, Дуня, не обижайся, что я… так-то, — после тяжелого молчания говорил он. — Тоска на мне. Ты не примечай. Мала ты. Знай, а к сердцу не принимай.
В такие минуты Дуня чувствовала в себе нарастающую силу, и ей жаль было отца большой, материнской жалостью.
Зимой становилось еще тоскливее.
Изредка наведывалась Фрося Уйтик. Бойкая, румяная, с липовой стружкой волос, с незабудками глаз под золотистыми, как пчелиное тельце, бровями. Даже в зимние дни она вносила в избу голубой воздух весны.
Фрося Уйтик тоже выросла без матери. Однажды пьяный отец привел мачеху, курносую бабу с заячьей губой. Она отдала Фросю в няньки, а мужа определила в срок, — по воле этой злой, хитрой и жадной бабы Фадя Уйтик выжил в работниках у Василия Гонцова год и семь месяцев.
Про Фросю говорили в Застойном, что она «вольная», но Дуня знала, что это неправда.
— Овдошка! Уйтик опять запил, — плакала Фрося. — С жабой подрался. В кровь. А она на меня напустилась и по-всякому, по-всякому!.. Разве я в чем виновата? И не такая я, совсем не такая! Утоплюсь я… Повешусь! Силушки моей нет…
Дуня молчала: чем утешишь подругу? Что ей скажешь?
Когда в Застойном открылся клуб, Дуня с Фросей скоро стали там постоянными посетительницами. Однажды Ваня Тимофеев спросил:
— Сыроварова, ты эту книжку читала?
Дуня покраснела. Ей стыдно было сознаться в том, что она вообще ничего не читает.
Ваня подал ей толстую, без картинок книгу. Почти во всю корочку наискосок стояло одно только слово «Мать». Читать Дуня начала вяло. С непривычки было трудно… да не интересно ей было читать о том, как люди работают да пьянствуют. Это итак каждый день видишь… Но кончила, не отрываясь. Будто кто-то, добрый и строгий, взял ее за руку и провел через неизведанное, жутко прекрасное.
— Кто обо всем этом знал? — спросила она у Вани, не догадываясь посмотреть фамилию автора.
— Горький. Максим Горький.
— Горький, — повторила Дуня и про себя подумала: «Жизнь у него, наверное, горькая была».
Дольше всех стал светиться огонек в ее окне.
Она первая вступила в комсомол. За ней — Фрося, затем Манефа, Стянька. За девчатами потянулись и парни. Так организовалась комсомольская ячейка. Книги, комсомольские собрания сблизили Алешу Янова с Дуней. Ему приятны были встречи с ней. А на курсах Алеша стал ловить себя на том, что нет-нет да и мелькнут в воображении Дунины глаза, то печальные, сосредоточенные, то смеющиеся, яркие, с блеском, умытые слезинкой. Увидит смуглую девушку и подумает: «А косы у нее такие же черные, как у Дуни». Книжку листает, а в голове: вот эту бы Дуне дать прочитать.
Но Алеша ни за что сам себе не сознался бы в том, что не одно желание устроить субботник привело его к Дуниной покосившейся, подслеповатой избенке.
Дуня стояла у крылечка и что-то держала в своих смуглых руках. Завидев Алешу, она спрятала руки за спину и сдержанно ответила на его приветствие:
— Приехал?
— Приехал.
Оба чувствовали неловкость.
— Я тебе помешал?
— Нет.
— Ты что-то делала?
— Да так себе.
И опять разговор оборвался.
— А я к тебе с просьбой, — почему-то робея, начал Алеша.
Дуня, не поворачиваясь, продолжая держать руки за спиной, поднялась на крылечко и встала у самой двери, словно оберегая вход. За дверью Алеша услышал приглушенный стон.
— Опять запил? — спросил он, разгадывая смущение девушки.
— Опять, — тихо ответила Дуня.
— Давно?
— Пятый день.
— Пьет?
— Нет. Теперь не пьет. Не на что.
— Ну, значит, поправится скоро.
Дуня печально вздохнула.
— Наверное. Хворает только. Стонет все.