Выбрать главу

— Я не могу больше… Надо сказать. Всяким шуткам есть предел.

— Вы с ума сошли! — испугался буровой мастер.

— Вы же убьете его.

— Мы сами не сегодня-завтра отправимся на тот свет… Я не могу… Я хочу очиститься, чорт возьми, перед смертью!

— Цыпкин прав… — тихо сказал я, — пора открыть Туманову правду. Нельзя же без отпущения грехов…

— А-а-а!! — заорал буровой мастер. — Вот когда вы о Боге вспомнили! А когда пакостили — где ваши головы были?

— Ну, как это вам тогда пришла такая мысль?… — укоризненно произнес я, поворачиваясь к Цыпкину.

— А как это вы, позвольте вас спросить, меня не остановили тогда? А? — наступая на меня, воскликнул Цыпкин, но вдруг сел на землю, обхватил голову руками и затих.

— То-то… — сказал буровой мастер, отходя. — Но предупреждаю: если проговорится кто-нибудь из вас — размозжу голову сверлом. Сам, вот этой рукою!…

Ночью я проснулся от страшного грохота. Ничего не понимая, я выскочил полураздетый из палатки и прежде всего увидел коллектора Цыпкина. Обухом топора он колотил по чугунному котлу. В несколько секунд все жители лагеря столпились вокруг него.

— Друзья! Товарищи! — громко произнес он. — Вода у наших ног. Через несколько часов нам пора будет перебираться на плотики, на которых мы по тайге без пищи долго не поплаваем. Скорее всего — погибнем. А раз смерть, значит надо каяться во всех своих прегрешениях и просить прощения друг у друга.

Буровой мастер схватил было тяжелое стальное сверло, замахнулся им на оратора, но, подержав, бросил сверло на земь и покорно опустил голову.

— Правильно! — сказал он. — Будем каяться. Кто первый?

— Я! — раздалось в наступившей тишине. Из толпы вышел ихтиолог Туманов, взлез на ящик и, придерживая рукой спадающие брюки, со слезами на глазах поведал:

— Я хочу каяться первый. Простите меня, братцы, за то, что сыграл я с вами шутку нехорошую. Знал весь ваш обман с рыбкой, да молчал, разыгрывал дурака. Потом, когда вас совесть забирать стала, мне бы сказать вам — а я молчу. Как мучиться-то вас заставил! Простите меня, братцы, Христа ради!

Вода на утро спала, и продукты нам вскоре доставили, но коллектор Цыпкин после этого случая года два довольно сильно заикался.

В СУМЕРКАХ. ПОВЕСТЬ

I

… Молочно-белые плафоны под высоким лепным потолком расплывались бахромчатыми бесформенными пятнами в густом табачном тумане. Устало и тихо наигрывал джаз на маленькой эстраде в углу ресторана. Музыканты, с тупым безразличием на пепельных, истомленных бессонными ночами, лицах, склонялись над инструментами, иногда лениво приподнимали головы и как-то неестественно-далеко запрокидывали их назад, прикрывая сонные глаза тяжелыми веками.

Воровато сновали официанты, собирались у буфета толпой и, когда пьяная рука с размаха опускалась на столик, звенела посуда, они быстро летели, не поднимая ног, на место происшествия, позвякивая монетами в карманах белых фартуков.

… Дым. Звяканье посуды. Неразборчивое гудение голосов. Пьяные объяснения в любви, дружбе… Кровь на разрезанной разбитым стаканом ладони. Свалившийся головой на стол мальчишка-военный… Три часа утра.

Дмитрий Бубенцов, пухлый, двадцатисемилетний художник, стучал по залитой скатерти короткими пальцами и кричал в ухо своему приятелю, — тоже художнику — Илье Кремневу:

— Нет! Прав Толстой: истинное искусство начинается тогда, когда человек все передуманное и перечувствованное… Слышишь — пе-ре-чув-ство-ванное! захочет передать другим людям… Вот когда. А ты говоришь…

Он вяло махнул рукой и потянулся к бутылке с ликером, растягивая в улыбку яркие губы.

Илья, откидывая со лба растрепавшиеся белокурые волосы и покосившись на Бубенцова голубыми, веселыми глазами, негромко заметил:

— И много тебе надо перечувствовать, чтобы намалевать с фотографии портрет вождя?

Бубенцов звонко рассмеялся, опрокидывая в рот рюмку ликера.

— Ну, здесь, может быть, чувства и не надо, но зато нужна хватка… Этакое, знаешь, уменье обращаться с кистью… Ты, знаешь, — он вдруг резко повернулся к Илье и таинственно зашептал, — я задумал сейчас большое полотно: «Сталин на прогулке»… Раненькое утро, Парк культуры, осенние листья… ну, там кусочек Москвы-реки, гранит набережной, и он — в шинели, один, такой простой и в то же время могучий, с острым, внимательным взглядом…

— A la Петр Первый, — подсказал, услышавший конец монолога Горечка Матвеев, маленький белобрысый поэт, сидевший слева от Бубенцова.