Она, как и он, пела в церковном хоре, но он знал ее еще с детства: знакомство их состоялось во время майских богослужений, когда он, улучив момент, тискал ее в церкви за органом. Из хорового училища он перешел затем в другую гимназию, в том же районе Вены, учился музыке и пел в опере среди множества хористов, а когда ездил домой — теперь в церкви ему давали сольные партии, — встречал ее, уже не с косичками, а с локонами. Он пригласил ее на чашку какао со сбитыми сливками, они поднялись на городскую башню — она была школьной учительницей, и он тоже хотел быть учителем, — они выпили какао и съели сливки, а больше ничего и не было. Впрочем, нет, кое-что было: два-три поцелуя под железнодорожным мостом, он неуклюже пытался прижать ее к себе, она неуклюже его отталкивала («прошу тебя, забудь»), на том все и кончилось. Остаток лета он провел взаперти, не ходил ни в церковь, ни в кафе, ни к мосту: чтобы не появляться на людях в растрепанных чувствах. Уехав раньше срока в Вену, он был уверен, что эта история уже известна всем. В Вене никто не знал о его любовном фиаско, но сам он отлично его помнил. В Вене он снова начал петь в оперном хоре и невольно смеялся над самим собой, ибо с некоторых пор ему стало казаться, будто зал аплодирует не кому-нибудь, а именно ему. Он всеми силами пытался прогнать эти дурацкие фантазии, но в душе всякий раз ожидал минуты мнимого триумфа. Дома он подолгу раскланивался перед зеркалом: грациозности в его поклонах не было никакой, и он тренировался, не жалея сил. На рождество он остался в Вене.
Как-то раз он разговорился с ребятами из театра, которые подрабатывали халтурой, и однажды пошел с ними в кафе и смотрел, как они играли, и ленивыми кивками отвечали на аплодисменты, и пили кока-колу с ромом и лимоном, и многие из публики тоже пили кока-колу с ромом и лимоном. Ударник то и дело махал кому-то палочками и щеткой, какая-то девушка в пляшущей толпе посылала ему воздушные поцелуи из-за спины своего партнера. Вечерами они часто сидели в «Хавелке», иногда за одним столиком с людьми из музыкальной школы «Варга»; эти отпускали шуточки о болванах, что пили кока-колу с ромом и лимоном. В «Хавелке» он подружился с некоей Биргит, она как раз записывала на «Варге» третью пластинку, правда на свои деньги. Однажды вечером он решил попытать счастья в кафе «Бана», но там уже работал дуэт, к тому же с твердым контрактом. Он играл на пианино и скрипке; на скрипку спроса не было, а пианистов и без него было навалом; в «Бане» он поставил Гезе вина, и перед самым закрытием Геза пустил его на минутку к роялю («жить невозможно, не любя — тра-ля-ля, тра-ля-ля!»), но Геза сказал: «Хочешь пробиться — возьми псевдоним. Алоис Хубер — это не имя». И первую же свою пластинку на студии «Варга» он записал под именем Ромео («Пожалуйста, дело ваше», — сказал режиссер). Выпуск пластинки стоил ему очень дорого, гораздо больше, чем у него было денег, и все же на конверте красовалась его физиономия: пусть он теперь не Алоис Хубер, а Ромео — она все равно узнает его.
Он играл на электрооргане в одном ансамбле; солистку звали Кристина, она била в бубен, и у нее были богатые родители, но она хотела на учение зарабатывать сама. Они выступали в Подерсдорфе в концертном зале, в Вельсе на народном празднике — в пивной палатке, а однажды даже в «Тенне». В переулок Аннагассе, случалось, забредали агенты концертных фирм, однажды его ансамблю достался ангажемент на выступления в Пассау, они наняли микроавтобус, но хозяин «Фонаря» первым делом пожелал выяснить, кто с кем будет спать. Они ответили: «У Кристины больные глаза, освещение у вас для нее слишком яркое», и той же ночью отбыли обратно. Он выпустил с Биргит еще одну пластинку, но ее слабенький голосок был едва слышен в грохоте оркестра. А потом, легко обойдя конкурентов, он занял первое место на фестивале «Таланты-70», устроенном объединением молочников; на фотографиях он видел себя со стаканом молока, на заднем плане — участники проводившегося тогда же мотокросса, и гордился своей принадлежностью к поколению счастливчиков.