Выбрать главу

— Смотрите же!

Он смотрел и по-прежнему был во власти той неодолимой, словно идущей из-под земли силы, что остановила его у змеиного домика и велела ему, чья душа, как сердечник сломанной куклы-неваляшки, не удержалась в опустошенной груди и соскользнула куда-то вниз, — велела ему ждать; и он бы ждал, да вот спутница вмешалась: она тряхнула головой, отгоняя гадливое чувство, точно хотела сбросить запутавшееся в кудрях насекомое, и потащила его дальше, к клетке со львами, — ждал бы неизбежного и даже вполне четко представимого: как змея поднимется на хвосте, раз-другой резко изогнет верхнюю часть тела и нанесет смертельный укус, как белая мышка оцепенеет на миг в смертельном ужасе… Или все-таки ждал бы другого: краткой, разбивающейся о стеклянную стену, но попытки к бегству, последней и какой же бессмысленной отсрочки давно уже начавшегося конца; иными словами, ждал бы минуты, когда — если его не стошнит — сознание сочтет за благо предложить идею некоей возможности, точнее, той минуты, когда осуществление некоей возможности (а именно возможности каким-либо, пусть необъяснимым, совершенно чудесным образом все-таки избежать неизбежного), по всеобщему мнению, окончательно и бесповоротно пойдет прахом. Лев теперь увивался около львицы, причем движения его лап порознь как бы и не существовали, а воспринимались только лишь в совокупности, в своем итоге, как походка; он наклонял гривастую голову и нежно ласкал тело, которое, вне всякого сомнения, недавно — и день и час еще не забыты — произвело в этом тюремном мирке на свет, омраченный тенью решетки, тот самый выводок, что расположился сейчас в глубине, у стены. От соседнего обезьянника доносился галдеж восхищенной публики вперемежку с воплями предметов ее восхищения — здесь же все застыли в молчании, боясь вздохнуть, а та, кому предназначалась ласка, потягивалась, и блаженство незатухающей волной струилось по ее телу.

— Смотри! — услыхал он прямо над ухом самозабвенный шепот; звук собственного голоса привел ее в чувство, она быстро закрыла рот, прикусив в спешке кончик языка, и теперь дергала его за рукав, стараясь увести. В неослабевающей давке и толчее он не замечал ее усилий и думал о том, что сам по себе запах должен был бы поведать белой мышке правду о ее положении; и его удивляло возбужденно-простодушное любопытство, с каким она — ну точь-в-точь отбившийся от группы турист! — то петляя по стеклянному домику, то замирая в неподвижности, исследовала свою новую обитель, куда ее выпустили в час кормежки, — исследовала, вымеряла, прощупывала, запечатлевая в своем сознании; «но ведь она знает, — думал он, — а если даже не знает, то чует». Лев между тем опять повернул голову и начал подбираться с нежностями к тайная тайных лона своей подруги и — так они позже слышали от людей, обсуждавших по дороге этот случай, — тем самым «нанес ей обиду», ну а львица резко обернулась, метнула на него яростный взгляд и рыкнула, коротко, но, судя по реакции «обидчика», вполне однозначно: старый лев тотчас оставил ее в покое, размеренным шагом удалился на свое место и опустился на пол, нет, даже не опустился, а шлепнулся — шлепок был виден, но, как ни странно, не слышен — и сразу же, вытянув заднюю лапу, зажмурил глаза. Львица приняла прежнюю спокойную позу, детеныши искоса лениво жмурились на солнце — теплые блики наполняли клетку, словно прозрачное желе, которое густой тягучей массой обволакивало все живое, усыпляя жажду деятельности. Люди начали расходиться, вернее, потянулись в разные стороны, куда глаза глядят, лишь бы поскорей выбраться отсюда. И они тоже пошли к выходу. Она молчала. А он думал, что белая мышка, конечно же, все прекрасно знала и, осваивая новый для себя мир, шныряла взад-вперед с таким неимоверным бесстрашием только затем, чтобы змея привыкла к ее присутствию и забыла, почему она здесь, — иначе говоря, лукавила и норовила занять морально более удобное, а может быть, даже морально неуязвимое положение. «Да, так и есть: благодаря абсолютной противоестественности поведения она поднимается над безнадежностью обстоятельств, ощущая и изображая их как норму». Вот о чем он размышлял (хотя в других словах и в других, туманных образах). Не подозревая, однако, что всему этому есть объяснение: просто-напросто душа вступается за слабого, начинает болеть за его интересы, как за свои собственные, а стало быть, самые важные.

Итак, они шагали прочь от львиной клетки. Мимоходом кое-что посмотрели. И даже увлеклись — там были линяющие выдры; дромадеры, как бы покрытые шерстяными попонами, в которых вполне могла бы водиться моль; попугаи, уцепившиеся за верхние прутья решетки и время от времени оглашавшие воздух резкими гортанными криками, которые прямо отскакивали от птичьих клювов, словно мячики от стенки, — увлеклись и не заметили, что за облачным валом на горизонте, точно вскипая, сгустились другие тучи; вначале белые, они мало-помалу налились зловещим мраком и наконец, сокрушив своей мощью облачный вал, с шумом погнали его перед собою, низко над землей, во мгле и грохоте, будто небесный свод дробился на куски. Обломки туч бились друг о друга и дождем сыпались наземь. Снаружи все ревело и громыхало, а в оранжерею, которая гостеприимно распахнула перед ними двери, когда первые тяжелые, насыщенные пылью потоки ливня промчались по аллеям, проникали лишь негромкий треск и легкий барабанный перестук. Стекло со всех сторон, стекло над головой: там — природа дикая и необузданная, здесь — укрощенная и послушная; но даже тут, в укрытии, они не могли отделаться от ощущения, что происходящее вовне им еще предстоит пережить, только будет это куда страшнее. Оранжерейный мирок был прочно отгорожен от безумства стихий; то, что снаружи вспыхивало слепящим огнем, здесь, внутри, безмятежно дремало в образе орхидей, расцветших кое-где среди тускло-зеленой однотонности. И чем дольше они тут находились, тем труднее было дышать; легкие забиты испарениями, а извне давит воздух, упругий и плотный, как листья диковинных растений, которые доверху наполняли оранжерею и, запертые среди себе подобных, не догадывались, что попали в чужие края. Этот воздух — как бесконечно тягучая резина в заросшей глотке: его можно откусывать, но не глотать, только откусывать и пережевывать, снова и снова. Открывая и закрывая рот, они словно впивались зубами в мясистые, влажные листья. Жизнь, о которую того гляди сломаешь зубы, притом даже орехи грызть не понадобится! Вот почему они не обратили внимания, что ливень поутих, и только позже — небо еще было затянуто тучами, но местами уже голубели просветы — заметили, что остались вдвоем, потому что люди, нашедшие, подобно им, приют в оранжерее, давно разбрелись. Осторожно ступая по грязи, они тоже вышли на улицу. Полной грудью пили совсем не плотный, даже какой-то текучий воздух, в который вдруг окунулись; вкусом он напоминал тепловатую, застоявшуюся воду. А немного погодя они уже были в соседней роще. С веток еще капало. Звонкие мутные ручьи, как бы сбрызнутые бурой пеной, бежали под уклон, водяные струйки изредка пересекали асфальт, кое-где покрытый грязью. Они свернули на одну из боковых тропинок, змеившихся меж деревьев, и под ногами тотчас заскрипел песок; глянув вниз, они обнаружили, что песок сплошь изрыт следами дождинок — малюсенькими кратерами, а поверх них блестят затейливые дорожки улиток; набухшие сыростью, отяжелевшие ветки свешивались низко, почти до земли.