— Когда-то я вышла замуж за мальчишку, теперь я обрела мужа.
— Сломленного человека, — сказал я.
— Мужа, — повторила она.
Через несколько дней мы пошли взглянуть на казарму, в которой я тогда стоял, и я никак не мог узнать то место, где мы так часто с ней целовались. Потом мы спустились к реке, в которой прежде купались; мы искали место, где лежали тогда, но не могли его найти. Собственно, это было для нас уже совсем не важно, ведь теперь все стало по-другому. Я с самого начала хотел ей все рассказать, но каждый раз путался и сбивался. Только теперь я могу говорить об этом и рассказывать, как все произошло.
Мы живем в Вене, я окончил университет и работаю в библиотеке; мой сын уже юноша, в кабинете у себя он держит бутылку сливовицы — это его собственность — и курит английскую трубку, которую привез ему дядя Бен. А вчера вечером, когда я, погасив свет, стоял у раскрытого окна и глядел на нашу тихую окраинную улицу, вчера вечером я услышал стук шагов — шаги двух человек по мостовой; они затихли у дома наискосок от нас, и, прежде чем я успел отвернуться, я увидел, что это мой сын и девушка из того дома. И когда они целовались, казалось, это уже не он и не она, а нечто третье, Новое. Тогда я пошел к себе в комнату и под спокойным, умиротворенным взглядом дедушки, взиравшего на меня с портрета, сел писать этот рассказ.
Благо дурной молвы
Генри Говертсу
В доме нашем, когда в него той ночью попала бомба и все квартиры вплоть до второго этажа сгорели, жило двенадцать семей. Точнее говоря: девять семей, два холостяка и одна вдова. Жили мы все в этом доме довольно давно и уже неплохо друг друга знали: встречались ведь не только на лестнице, на заднем дворе и в общей прачечной, но и в магазине, и в табачной лавочке, и в кабачке, что прямо через улицу, и в церкви по воскресеньям, а в последнее время, ясное дело, и в бомбоубежище. Вот уже лет десять никто из дома не выезжал и никто в него не вселялся, квартиранты, правда, у вдовы Зигель и у Ковальских время от времени менялись, но квартиранты не в счет. У вдовы тогда как раз вермахтовский чиновник жил и еще студент-медик — демобилизованный инвалид, а у Ковальских ютилась беженка, что кормилась вязанием на машинке, муж ее был на фронте, а дом разбомбили раньше нашего. За эти десять лет в доме два человека умерли, трое родились да один раз сыграли свадьбу — вот и все чрезвычайные события. Словом, тихий, спокойный был дом, заселенный солидными, основательными квартиросъемщиками. И тем не менее, хотя никто из обитателей не прятал у себя евреев и не жил в незаконном браке, хотя не было среди жильцов ни танцовщицы варьете, ни депутата рейхстага, да что там — даже пьяницы или на худой конец истерички, — тем не менее все в доме постоянно что-то выведывали и вынюхивали, потихоньку о чем-то сплетничали и судачили. И, пожалуй, одна только фройляйн Клара решительно ничьего любопытства никогда всерьез не возбуждала.
Но после той ночной бомбежки все изменилось. Надо сказать, что фройляйн Клара, оказавшаяся вдруг в центре всеобщего интереса, была добрейшей, тихой и богобоязненной особой в возрасте далеко за сорок и с незапамятных времен жила прислугой у профессора Бириха, старого холостяка с четвертого этажа. Это была типичная служанка, прямо как из детской книжки: все дела переделает, слова лишнего не скажет. Платья ее, на которых никто не видел украшений, даже по праздникам, и намеком не выдавали скрытое под ними тело. Словом, это была и не женщина вовсе, а просто — фройляйн Клара. И вообще казалось, будто она соткана из пыли, той самой пыли, которую она изо дня в день гоняет по профессорской квартире.
А тут вдруг посыпались вопросы:
— Нет, ну кто бы мог о ней такое подумать?
И ответы:
— Только не я.
Некоторые, правда, сомневались:
— Вы что, в самом деле так считаете?
Однако их ничего не стоило убедить:
— Но это же очевидно. Ясное дело, у нее кто-то был. Профессор как раз в Италии. А когда тревогу объявили, она, понятно, не захотела, чтобы он шел с ней в подвал, — ведь тогда бы все открылось. Наверняка какой-нибудь солдатик.
А другие добавляли:
— Да по ней сразу видать — вон ведь как выла, аж мороз по коже.
Особенно же проницательные заключали:
— А самое верное доказательство — это то, что она до сих пор молчит.
(Никому и в голову не пришло, что ее до сих пор никто ни о чем не спросил.)
Конечно, не обошлось и без самых отчаянных домыслов. Утверждали, к примеру, что служанка тайком прижила с профессором сына и что обуглившиеся кости — бренные останки именно этого сына, а вовсе никакого не ухажера. Однако ни это, ни другие подобные предположения не могли долго устоять против версии подавляющего большинства: у нее наверху был солдат. Под конец только дворник да лифтерши, движимые профессиональным тщеславием, возражали против этой версии и упрямо твердили свое: