Выбрать главу

Его рукопожатие было по меньшей мере таким же мягким, как и тогда, в министерстве. Затем он не спеша удалился, и вся его фигура, с головы до пят, излучала самодовольство: отлично сработано, Ремигиус Хлоупка!

8

Но… хвали день по вечеру (если уж еще раз цитировать начальника отдела). Не прошло недели, как он сам оказался на грани нервного расстройства, и не из-за шляпок или Караяна, а просто потому, что весь его привычный жизненный уклад явно нарушился. Домашние обузы, и прежде изрядно надоевшие, теперь, навалившись на него одного, сделались почти невыносимыми. Вдобавок он перестал успевать с делами: журнал выходил с трехнедельным опозданием, срочные письма лежали без ответа, возникли неприятности с финансовым управлением; то в Лугано, то в Мюнхене, Братиславе или Кицбюэле забывали заказать номера в гостинице, члены Общества иностранного туризма получили приглашение на ежегодное общее собрание на день позже открытия, министр затребовал какую-то бумагу, а он не мог ее найти; в игрушечной железной дороге, с которой он пытался отвести душу, забарахлило центральное реле, а обнаружить дефект ему никак не удавалось; ни грудасто-задастые, ни капуста, ни клецки, ни пиво не смогли улучшить его мрачного настроения. Дошло до того, что он погасил сигару о пластинку Караяна — еще ни разу за тринадцать лет супружества он не позволил себе что-нибудь, даже отдаленно напоминающее подобный акт варварства. Его лицо, походившее прежде на цветущую розу, теперь смахивало на увядшую капусту. На одном из приемов он услышал, как кто-то тихо сказал собеседнику: «Видать, ему уже пора на пенсию». Собеседник же, грустно-грустно покачав головой, ответил: «Рановато износился».

Вот так и получилось, что тот самый преданный врач подошел к койке пациента и сказал:

— Признаться, я не очень верил в эту возможность, но, судя по вашему виду, господин Патцак, и по всем клиническим данным, вы вполне трудоспособны.

(Это соответствовало истине, только он слишком растолстел.) Сколько же было радости, когда он снова — так и хочется сказать: вступил в свои права, — когда он вернулся к исполнению своих обязанностей! Не всех разумеется: он еще нуждался в щадящем режиме, глотал попеременно карниген и либриум, сиживал рядом с шефом в сауне, вечерами совершал моцион вокруг квартала. Поначалу ему пришлось доделывать то, что накопилось в пяти или шести конторах за время его пребывания в санатории, а между делом мотаться в Лугано, Мюнхен, Кицбюэль и Братиславу. И когда он потом наведывался к чете Хлоупка, то был очень усталым и ложился на кушетку вздремнуть. Однажды ему приснилось, что под нее закатилась сигарета, он в испуге вскочил, но, оглядевшись, убедился, что ничто ему не угрожает: шеф мирно сидел в своем кресле и тщательно обрезал кончик сигары, а от столика черного дерева доносилось тихое пощелкивание карт, которые, прежде чем их положить, чуть придерживали большим и указательным пальцами. Идиллия. Тоже своего рода простая жизнь. Можно спокойно спать дальше.

Не всегда шеф сидел здесь; иногда, придя домой, он вскоре уезжал на какой-нибудь прием. Тогда у кушетки словно просыпалась память, и ее пружины тихо-тихо гудели, как пчелы или как струны арфы в стихотворении Хёлти. Регина не знала этого стихотворения, и он прочел его ей наизусть (ведь он изучал и германистику). И какое-то время все было, как прежде. Но потом он стал приходить, только когда и у шефа вечер оказывался свободным. Если же шеф бывал занят, был занят и он: за письменным столом, или в сауне, или в Обществе иностранного туризма — в Вене ли, в Лугано (и так далее). Всякий раз, когда бывали дела, они занимались делом вместе, шеф и его секретарь; только вот с ней у них так не получалось. А потом вообще перестало получаться — и у супруга, и у любовника. Они играли наверху с железной дорогой, она же вечер за вечером сидела за своим столиком и с неугасимым оптимизмом прекрасного пола раскладывала пасьянсы: дама червей на короля пик, трефовый валет на червонную даму…

Жизнь после смерти

Первым к ней нагрянул критик Шпельман и сказал: «Прошло без малого десять лет, и мы подумали, что неплохо бы устроить у Штокхофа и Майера мемориальную выставку». Потом зашел Лео Липицкий, который теперь работал на телевидении. «Знаешь, — сказал он, — мы решили подготовить сборник „Голоса друзей“, включим туда прижизненные рецензии и новые статьи — все охотно примут участие, — а иллюстрируем книгу его графическими работами. Издательство „Семафор“ согласно напечатать, я уже договорился». Вскоре она повстречала на улице актера Хуго Майкснера, и тот сказал: «По-моему, надо организовать на кладбище траурный митинг, остальные тоже так считают. Кстати, я уже посоветовал Завацкому развесить в фойе театра эскизы декораций». Побывал у нее и издатель Кристан. «К десятой годовщине смерти, — сказал он, — мы хотим выпустить отдельной папкой подборку из двенадцати — пятнадцати графических листов или полностью цикл об Иове, если, конечно, удастся отыскать все рисунки. Хайнерсдорф напишет предисловие, он ведь знал покойного лучше нас всех». Шпельман, Липицкий, Майкснер, Кристан и Хайнерсдорф — старые друзья мужа — заявились к ней всем скопом, чтобы обсудить детали и распределить обязанности, после этого они забегали уже поодиночке: порыться в папках, поискать тогдашние рецензии, сделать выписки из писем, взглянуть на картины; ей бы надо варить обеды, готовить уроки с четырнадцатилетним Харальдом, и гостиную она собиралась подмести, и в конторе была очень загружена: помощник адвоката открыл собственное дело, и доктор Шинагль теперь почти все время давал ей работу на дом. А тут еще хочешь не хочешь ройся в папках, ищи старые рецензии, делай выписки из писем, смотри картины; и вот, думая о немытой посуде на кухне, о рваных Петеровых брюках, она говорила: «Да, если хочешь, пусть будет эта картина… или, пожалуй, лучше вон та…», ведь ей самой это было безразлично, совершенно безразлично. И ее просто удивляло, что кому-то вздумалось разводить теперь суматоху вокруг событий десяти-, двенадцати-, пятнадцатилетней давности. Она бы с радостью вышла тогда замуж второй раз, хотя бы из-за детей. Да охотников не нашлось, наверное, опять-таки из-за детей. Он оставил ее вдовой с двумя ребятишками, но без гроша пенсии и даже без сбережений; картины кое-как продавались только сразу после его смерти, а позже спрос на них и вовсе упал; потому она и вернулась в контору доктора Шинагля, где работала прежде. Именно там они и познакомились, после аварии, в которую он угодил на своем мотороллере. С той поры у него остался шрам на левом виске и привычка ощупывать этот глубокий рубец указательным пальцем, белым и длинным; порой даже казалось, будто он копается у себя в мозгах. Правда, это была не самая скверная из его привычек; гораздо сильнее донимало ее то, что, пообедав, он непременно расстегивал пояс на брюках и выпускал рубаху вместе с животом. Еще она не переносила, когда он средь бела дня вдруг заваливался на диван и начинал массировать пластмассовой щеточкой свой обнаженный торс. Но противнее всего был запах, шедший у него изо рта, если вечером он съедал что-нибудь жирное и пил шнапс, — ее передергивало от этого запаха, который душным облаком висел над постелью; она требовала, чтобы он чистил на ночь зубы, и каждый раз это вызывало долгие, нудные препирательства. Они вообще довольно часто ссорились, ну например из-за того, что он не хотел никакого абажура в гостиной, которая тогда служила ему мастерской. Сами ссоры еще бы куда ни шло, но ведь он вдобавок умолкал в разгар перепалки, вставал, подходил к мольберту и тоненькой кисточкой терпеливо, часами накладывал один мазок за другим, дверь при этом была открыта настежь — она снова и снова захлопывала ее, он снова и снова тихонько отворял, а в один прекрасный день просто-напросто снял злополучную дверь с петель и прислонил к стене. Вот о чем вспоминала вдова и еще вспоминала великое множество утр, когда он валялся в постели, а она кормила детей, шла в магазин, готовила еду; и великое множество дней, когда он угрюмо сидел за кухонным столом и запоем читал газеты — штук по десять сразу, не пропуская ни строчки, с передовой статьи до объявлений, она же мыла тем временем посуду, драила пол, умудрялась между делом погулять с ребенком; и великое множество вечеров, когда он и его приятели торчали в мастерской и выпендривались друг перед другом, пока она меняла пеленки и баюкала младенца; и великое множество ночей, когда он — если провел день у мольберта — в одиночестве бродил по городу, а она лежала без сна и при каждом скрипе детской кроватки думала, что вот наконец-то повернулся ключ в замке. Она думала и о многом другом — тягостном, назойливом, неприятном. И день ото дня в ней нарастало чуть ли не брюзгливое удивление, что кому-то вздумалось поднимать теперь суматоху вокруг событий десяти-, двенадцати-, пятнадцатилетней давности; все было, да быльем поросло, ну и пусть — разве там есть о чем вспоминать: хлопоты с детьми, хлопоты в конторе, и только-то. Но старые друзья приходили, и потому она рылась в папках, искала тогдашние рецензии, делала выписки из писем, рассматривала картины и думала обо всем об этом, но больше не вспоминала, как Хайнерсдорф — уже в те годы почти знам