Выбрать главу

— Не отдавайте, дядько, не отдавайте. На базаре — сто!

Ведерко уже прыгает из рук в руки, из него сыплются яйца, желтеет от яичницы сено. Разрезанный арбуз уже доедают мальчишки, а торговки бегут к другому возу. С дороги мы сворачиваем в свой переулок и взбираемся на плетень. Сидим, как орлы на медных пятаках.

— А ты свистнешь так, чтоб аж в Харькове было слышно? — спрашивает Василь.

— Еще громче, — отвечаю я. — Аж в Москве…

Свистим. Даже в ушах звенит.

— А ты свистнешь, как Соловей-Разбойник? — спрашиваю уже я.

— Еще громче. Как сто или десять разбойников!

Свистим так, что воробьи шарахаются с деревьев.

Из хаты выходит Боровичка, берет хворостину и хлещет по плечам сперва своего Соловья, а потом нас — Разбойников.

Мы валимся, как спелые яблоки, на землю и бежим вперегонки на глинища.

Моя мать тоже выглядывает в калитку.

— Ишь, голопузые, гоняют. Хоть бы в школу их, что ли? Может, надольше одежи хватило бы.

Боровичка перегибается через тын и зовет:

— Василь, чтоб ты подавился, зараз мне скинь штаны!

Василь прислушивается какое-то время, потом с разгона скатывается в глубокую яму, где брали глину.

Наш отец совсем не знался с водкой. Может, потому и получилась неприятность, когда выдавали замуж Улю, мою старшую сестру. Отец пригласил на свадьбу приказчика Савченко, Сивокоза. Гость был из почетных почетный, а главное, отец забирал в долг у его хозяина пряники для своей торговли. Прочие еще толклись в другой половине хаты, а Сивокоза отец уже зазвал на чистую половину, где на столе, заставленном всяческой снедью, красовалась ветка вишни, налил гостю и себе по чарке, приговаривая: «Ну, счастья нашим детям!» И выпил. А за ним приказчик. Выпив, они уставились друг на друга, выпучив глаза, и сморщились так, точно наступили себе на мозоли. В бутылке была не водка, а уксус. Хотя уксус тоже за спасибо не купишь, но Сивокоз обиделся и, отплевываясь, ушел со свадьбы.

Опечаленный отец укоризненно покачал головой и сказал:

— Ты к нему как к путному, а он тебе, …собачье, еще и нос воротит.

— Да шут с ним, — успокаивала мать. — Жаль только, может, какого рублишка кинул бы на блюдо молодым.

Нам очень хотелось увидеть отца хоть слегка навеселе, — может, и он какую-нибудь штуку выкинул бы, как Боровик. Однажды в доме начался-таки переполох — прибежала Сашиха и шепнула матери, что Осип в корчме. Уля, сестра моя, заворачивала на столе карамель в цветные бумажки, по копейке за десяток, для лавки Браиловского. При таком известии она надкусила целых две карамельки. Мы тоже накинулись было на лакомство, но схватили по подзатыльнику и дали стрекача на печь — бросаться горячим просом. Иван был среди нас самый старший. Он тесал посреди хаты спицы для колес, но, заслышав такое, тоже отставил топор. Только дед, будто ничего не слыхал, продолжал выдалбливать ступицу. Мать растерялась: такого с отцом еще никогда не бывало. И она забегала по хате, словно ожидала гостей. Наконец накинула на голову теплый платок и через сад побежала к Якову Грубе, который держал придорожную корчму. Мы поприлипали к окнам.

— Идут!

Сердце запрыгало в груди. Отец долго обчищал грязь с сапог, должно быть, стыдился войти в дом. Дед хитро спросил, когда он наконец перешагнул порог:

— Ты не слыхал, сказывают, шинок закрывают?

Отец отвернулся к притолоке и ответил:

— Закрыли. Ходил в понятых, а Грубы и дома нету.

— Хоть по чарке вам поднесли?

Отец не ответил и тут же взялся за ободья.

Яшко на печи вздумал перевернуться через голову, не попал на припечек и скатился прямо на пол, под самый топор. Отец выпрямился и крепко зажмурил глаза. Для нас это была самая страшная минута. Легче было бы, если б он ударил или накричал, но отец никогда не дрался, только замахивался, зажмурив глаза, а матери потом приходилось стирать наши штанишки. Яшко полез обратно на печь и только тогда разревелся.

Разбуженный его писком, щегленок запел в клетке, синичка запорхала по комнате. Мать уже чесала кудель на лавке, сестра заворачивала на столе карамельки. Иван тесал ободья, дед мастерил сани, а отец, как всегда в парусиновом фартуке, у порога набивал на козлах спицы. Возле лавки еще стояла ступа, в которой мы толкли просо. Схватишься за веревочку, свисающую с матицы, и качаешься, как на качелях. Ступа гудит, молот бухает, топор постукивает, а прялка жужжит, и как будто напевает: «Усі гори зеленіють…» Это же мать поет. Уже и Уля выводит: «Тільки одна чорна…»

— Завтра дядько Данило обещал дать тебе новые сапожки разносить, — говорю я брату. Он перестал хныкать.