Со следующей пластинки полился густой бархатный голос Вари Паниной, которая брала низы не хуже московского протодьякона Михайлова:
На лицах у всех сияла блаженная улыбка. Но когда Мартынович поставил третью пластинку и собравшиеся услышали, как придворная капелла начала «Иже херувимы» Бортнянского, у всех лица сразу вытянулись, стали торжественными, глаза увлажнились. Кто был в шапке — скинул ее и даже перекрестился.
Под впечатлением услышанного уже не именинник, а Мартынович, который умел так хорошо «играть на граммофоне», стал центральной персоной. Он первым и порог переступил, когда хозяйка пригласила всех к столу.
Левицкий приехал непрошеный, он это понимал и потому плелся позади всех.
Была уже глухая ночь, когда последняя бричка с гостями отъехала от крыльца. А когда их не стало слышно, из темноты вынырнули фигуры небритого учителя и землемера. Им в бричках не нашлось места, а вернее — о них попросту забыли. Уныло оглянувшись на освещенные окна, оба зашлепали куда-то по грязи.
Ливень, начавшийся еще до рассвета, помешал выехать утром на станцию, а к вечернему поезду можно поспеть и после обеда. Вмешательство природы неожиданно ускорило события, связанные с нашим приездом.
День начался, как обычно, курлыканьем журавля над колодцем, мычанием скота у корыта, кудахтаньем кур в подклети, гоготаньем гусей в траве и голосами работников, но все это меня уже не волновало. С каждым часом я все больше ощущал горечь разлуки с Таней, и потому мы искали любого повода, лишь бы остаться вдвоем.
Так мы очутились в разрушенной беседке, в самом конце сада. Сердце забилось сильнее.
— Слушай, Таня, я… Нам нужно… Я уже давно…
— Я сама хотела, — перебила меня Таня грустно. — Ты думаешь, никто не догадывается?..
— О чем?
Я еще и сам не знал ничего. О чем же могут догадываться посторонние?
— О чем?
— Ты же видел, к нам в Полтаве больше никто, кроме вас, не был вхож. Родители…
— Ну, что же ты остановилась?
Меня это начинало раздражать: к чистой любви, бесплотной, как воздух, терпкой, как вино, пугливой, как ласточка, прикасалась проза жизни.
Я начинаю чувствовать, что невыразимое очарование заслоняет какой-то туман.
— Ну, говори, говори…
— Родители говорят, что это несерьезно. Я дальше так не могу.
— И ты так думаешь?
— Отец… Эти попреки… Я не могу…
— Я сейчас поговорю с ним!
Петр Григорьевич был в своем кабинете. Забрызганные грязью сапоги, широкие штаны, вышитая сорочка. Наступают жнива, поседелую голову обступили заботы. Я растерял свой азарт и робко пробормотал:
— Я хочу…
Петр Григорьевич, сдерживая раздражение, перебил:
— Лошадей? Жнива, хлопцы. Не до катанья.
— Я хочу… руки…
Петр Григорьевич захлопал глазами:
— Чего, чего?
— Я хочу просить руки… Мы серьезно с Таней…
— Тьфу! — словно разрядился он. — Вам что, жизнь надоела? Сказано, молодое, глупое. — Но глаза его уже искрились добрым смехом.
После обеда распогодилось. Светило солнце, земля курилась. Снова затопали лошади, и снова заурчали колеса, будто кот на коленях, но почему-то не так мелодично, как два дня назад: я уже был обручен. Много было впечатлений, но обмениваться ими с Ходневым почему-то не хотелось. Вместо этого в голову лезла песенка:
Я оглянулся — на веранде все еще стояли три сестры, и над ними возвышалась, как дуб над орешником, фигура Петра Григорьевича.
Только через год Татьяна Петровна стала моей женой, а я уже закончил Одесское артиллерийское училище и на следующий день после свадьбы выехал в армию: шла война с немцами.
Когда вспыхнула гражданская война, я был в армии. Татьяна Петровна жила у моих родителей, а по степям Украины все еще гуляла чубатая анархия. Темными ночами на хуторах раздавались выстрелы и отчаянно выли собаки.
Валки. Посуньки. Панченко.
Наташа и папа убиты семнадцатого вечером.
ЦАРЬ БЕЗ ТРОНА
С придворной дамой царицы Марии Федоровны я встретился в гостиной известной артистки Мариинского театра Сметаниной.